Но я не все время был в Воркуте. Однажды, не по моей воле, у меня случился многомесячный перерыв. Я уже работал в проектной конторе, и меня однажды вывозили — то ли на пересмотр дела, то ли еще по какому-то бредовому поводу.
К тому времени я уже довольно долго работал в проектной конторе, из меня даже начал получаться какой-никакой профессионал. Это было важно, потому что в лагере сложилась обстановка постоянной неуверенности — буквально каждый чувствовал себя неуверенно на том месте, где он работал, где он морально обживался, то есть везде. В лагере все время была какая-то конкуренция, такой микровольный социализм: ты постоянно был не слишком уверен, удержишься ты на этом месте, не съедят ли тебя. И в этом отношении наша проектная контора была своеобразным островком безопасности. Мы были отрезаны от какой-либо конкуренции, наш коллектив очень настороженно относился к пришлым специалистам, которые появлялись у нас крайне редко. Почти предоставленные сами себе, мы были отгорожены от остальных забором тщательного отбора, и если кто-то чужой все-таки задерживался у нас, он вживался в коллектив, становился своим. Но каждый из нас на подсознательном уровне все равно сознавал: «Сегодня мне хорошо, но под воздействием внешних причин все может измениться».
И вот в один прекрасный день меня снова выдернули, и я опять оказался на этапе. Естественно, мне никто ничего не говорил, я не знал, куда и зачем меня везут. Но это незнание не тревожило: для многих занятых на общих работах такой этап был спасением, они были рады любым способом хотя бы на время избавиться от этого непосильного труда. Если сначала мы все начинали нервничать от одного слова «тюрьма», или «пересылка», или «следственный изолятор», то потом, в лагере, все это на самом деле воспринималось как какое-то спасение — спасение от общих работ, от неустройства, от холода и голода. Потому что, если сравнивать с лагерем, тюрьма — это довольно неплохие условия.
Бывали случаи, о которых рассказывали уголовники и политические, когда кого-то вызывали, спрашивали: «Такого-то вы знали?» Или показывали чью-то фотографию: «Знаете его?» И человек, абсолютно не ведая об этих людях, отвечал утвердительно, просто чтобы его взяли свидетелем по делу этих людей, чтобы ему вырваться. Страха, что добавят срок, не было — почти всем уже дали по 25 лет, чего еще бояться? Хотя в первые пару лет после войны была странная мера пресечения — 15 лет каторги. Все это ничем не отличалось от нашего режима, каторжане работали с нами, сидели с нами, у них был такой же паек. Но им максимально давали 15 лет, а нам — 25. Какая-то нелепость… Короче говоря, приезжал такой человек в следственную тюрьму и признавался: «Нет, я его не знаю». А что тебе сделают? Даже какое-то злорадство охватывало: вот, лишнюю работу придумал этому следственному офицерью, лишнюю клизму. Потому что, получается, им снова надо ко-го-то искать. При этом офицерье тоже почти всегда знало, что их обманывают. А что делать? Рутина — она рутина и есть, они за это деньги получали, а ответственности никакой. Результативность-то им была не нужна. А если вдруг нужны были новые лица для посадок — пожалуйста, целая страна, брали прямо на тротуаре. Так что все были довольны друг другом.
Короче говоря, повезли меня обратно в Ленинград. И опять началась канитель — Шпалерка, Большой дом. Прекрасно — катаюсь за государственный счет, тепло, хоть как-то кормят, работать не надо. Снова Большой дом — привычные места. Не те же камеры, конечно, — самой первой моей камерой была 230-я, потом меня перевели в 232-ю, а теперь я оказался в какой-то из соседних. Некоторое время я сидел один, потом то ли меня подселили к кому-то, то ли его ко мне, не помню. Ему было под шестьдесят, и я, к сожалению, не помню его фамилию, хотя стоило бы — добрый был человек. Он был из породы тщедушных крючков, и я на собственном опыте убедился, что внешний вид человека не имеет значения, ни о чем не говорит. Вообще за долгое время сидения в тюрьме и в лагере я очень сильно стал сомневаться в латинской поговорке «в здоровом теле — здоровый дух». Наоборот, я убедился, что очень многие, казалось бы, тщедушные людишки оказывались более крепкими и более живучими, чем здоровяки. Они как будто двужильные. Вот он был из таких, внешне тщедушный, но сильный. И очень добрый, очень бесконфликтный, очень разговорчивый. Мы с ним много болтали обо всем. Очевидно, всю жизнь он был ворчуном. Все было не по нему, «сейчас плохо, а раньше было хорошо».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу