Чтобы быть ответственным, нужно быть умным.
Вожаки до некоторой степени понимали действия, которые они совершали; другие – нет. Рука несет ответственность, праща в какой-то мере, камень – нет.
Гнев, несправедливость, клевета, пусть.
Забудем этот шум.
Если уж говорить все начистоту, ведь чистосердечие так похвально, есть ли в этих столкновениях национального собрания что-то, в чем оратор может себя упрекнуть? Не случалось ли ему увлечься речью и слишком отклониться от основной мысли? Признаем, что в речи всегда есть место случаю. Какая бы Пифия ни вещала с трибуны, это загадочное место, здесь можно почувствовать неизвестные флюиды, обширный дух целого народа окутывает вас и проникает в ваше сознание, вас охватывает гнев разгневанных, в вас просачивается несправедливость несправедливых, вы чувствуете, как в вас поднимается огромное мрачное негодование, речь колеблется от твердого и ясного убеждения до более или менее осмотрительного возмущения, вызванного неожиданным инцидентом. Отсюда ужасные колебания. Позволяешь себя увлечь тому, что опасно и ошибочно. Совершаешь ошибку на парламентской трибуне. Оратор, который здесь исповедуется, не избег этого.
За исключением выступлений, посвященных исключительно возражениям и борьбе, все парламентские речи, которые можно найти в этой книге, были импровизированными. Дадим некоторые объяснения по поводу импровизации. В важных политических вопросах импровизация бывает подготовленной, provisam rem , [71]говорит Гораций. Благодаря подготовке во время речи слова не выскакивают сами по себе; выражения рождаются мгновенно, если мысль зрела долго. Импровизация – это не что иное, как внезапное открытие по желанию сосуда, называемого мозгом, но этот сосуд должен быть полным. Изобилие слова – это результат полноты мысли. В сущности, ваши импровизации кажутся новыми аудитории, но они стары для вас. Хорошо говорит тот, кто за один час расходует то, что он обдумывал в течение целого дня, недели, месяца, иногда всей жизни. Особенно легко слова приходят к оратору писателю, умеющему распоряжаться ими и вызывать по своему желанию. Импровизация – это проколотая вена, бьющая ключом мысль. Но в самой этой легкости таится опасность. Любая поспешность опасна. У вас появляется шанс, и вы рискуете перегнуть палку, бросаясь на своих врагов. Первое пришедшее на ум слово оказывается порой бомбой. Отсюда следует превосходство заранее написанных речей.
Собрания, возможно, вновь вернутся к этому.
Можно ли быть оратором с заранее написанной речью? Это странный вопрос. Все речи Демосфена и Цицерона были написаны заранее. « Эта речь пахнет маслом» , говорил завистливый критик Демосфена 22. Руайе-Коляр, этот очаровательный педант, этот великий узкий ум, был оратором; он произносил только заранее написанные речи; он приходил и клал на трибуну свою тетрадь. Три четверти торжественных речей Мирабо были написаны, и некоторые из них даже не им самим, за что мы его порицаем; он произносил их с трибуны как свои, такие речи, какими были речи Талейрана, Малуэ, какого-то швейцарца, чье имя не сохранилось. Дантон часто писал свои речи; в его доме нашли целые страницы, исписанные его рукой. Что касается Робеспьера, девять из десяти торжественных речей были написаны. Ночи напролет перед своим появлением на трибуне он, сидя за своим маленьким еловым столиком, с открытым перед ним томиком Расина, медленно, тщательно писал то, что должен был сказать.
Импровизация имеет свои преимущества, она захватывает аудиторию; она захватывает также оратора, и в этом ее отрицательная сторона. Она толкает его на злоупотребление полемикой, этим кулачным боем трибуны. Говорящий это, сохраняя за собой право на предварительные размышления, произносил в Национальном собрании лишь импровизированные речи. Отсюда резкие слова, отсюда ошибки. Он винит себя в этом.
Эти люди из бывшего большинства 23причинили столько зла, сколько смогли. Хотели ли они этого? Нет; они обманывали, но они обманывались сами, в этом их смягчающие обстоятельства. Они полагали, что знают правду, и они лгали, служа истине. Их сострадание к обществу было безжалостным по отношению к народу. Отсюда столько слепо жестоких законов и постановлений. Эти люди, представляющие собой скорее шумную толпу, чем сенат, достаточно невинные по сути, беспорядочно кричали на своих скамьях, повинуясь пружинам, приводящим их в действие, освистывали или аплодировали на нитке, за которую тянул кукловод, подвергали проскрипциям по необходимости, это марионетки, всегда готовые укусить. Во главе стояли лучшие среди них, то есть худшие. Бывший либерал, примкнувший к поработителям, требовал, чтобы не было больше других газет, за исключением le Moniteur , что заставило его соседа, епископа Паризи, сказать: « Опять!» Этот – академик, хорошо говорящий, но плохо пишущий, в черной одежде, белом галстуке, грубых башмаках, с красной лентой, может быть председателем, прокурором, всем, кем хотите, он мог бы быть Цицероном, если бы не был Ги Патеном 24, прежде ловкий адвокат, ныне последний из подлецов. Этот – человек плаща и великий судья империи в тридцать лет, заметный сейчас благодаря своей серой шляпе и нанковым панталонам, молодой старик, начавший как Ламуаньон и закончивший как Браммел 25. Это бывший герой, искалеченный, храбрый солдат, ставший робким клерикалом, генерал перед Абд аль-Кадиром, капрал за Ноноттом и Патуйе 26, такой храбрый, но старающийся быть хвастуном, смехотворный там, где должен был бы вызывать восхищение, сумевший превратить свое по-настоящему доброе военное имя в фальшивое огородное пугало, лев, обрезавший свою гриву и сделавший из нее парик. Это фальшивый оратор, умеющий лишь грубо нападать, и унаследовавший от Демосфена только камни, которые были у него во рту. Этот человек, произнесший отвратительное слово «Внутренняя римская экспедиция», крайне тщеславный, говорящий в нос, чтобы казаться элегантным, употребляющий жаргон, с моноклем в глазу, нахально красноречивый, слегка простонародный, путающий замок Рамбуйе 27с рынком, иезуит, погрязший в демагогии, ненавидящий царя в Польше и желающий кнута в Париже 28, толкающий народ в церковь и на скотобойню, пастух в виде палача. Это также обидчик и не менее ревностный слуга Рима, безобидный интриган, с улыбкой бешенства на мрачном и спокойном лице. Это… Но я останавливаюсь. К чему эти перечисления? Et ccetera , [72]говорит история. Все эти маски уже неизвестны. Оставим в покое забвение, взяв то, что есть в нем. Позволим ночи опуститься на ночных людей. Вечерний ветер уносит прочь тени, позволим ему сделать это. Какое нам дело до силуэта, исчезающего за горизонтом?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу