Стояла холодная январская ночь, шло факельное шествие, и диктор по радио, который громким голосом не столько сообщал, сколько пел и всхлипывал, переживал нечто неслыханное. На улице Прахтштрассе в столице рейха царила неописуемая радость, и все добропорядочные, все настоящие и молодые немцы шли единым потоком, чтобы, как я услышал, присягнуть на верность пожилому маршалу и его молодому канцлеру. Они оба стояли у окна. Словно аллилуйя избавленных: Берлин, торжество, Берлин, весенняя сказка нации. Песня, марш, радостные крики, разгул, а затем снова всхлипывающий голос по радио, распевавший что-то о пробуждении Германии и, как рефрен, добавлявший, что теперь все будет по-другому.
Эйхкамповцы были настроены скептически. Мои родители слушали все это с изумлением и даже страхом. Столько счастья и величия не вмещалось в нашу узкую комнатенку, обставленную всяким барахлом и старинными украшениями. Уже после одиннадцати мой отец отвернулся и, несколько растерянный, пошел спать. Что же открылось? Что за миры были там, снаружи? Но пожилой маршал и его молодой канцлер, сейчас чаще носивший фрак, и то, что отныне и впредь называлось кабинетом национальной концентрации [5] В 1933 году в доме банкира Шредера было принято решение о создании «кабинета национальной концентрации»: Гитлер получил от финансовых магнатов и промышленников огромные субсидии, облегчившие ему приход к власти.
, позже стали надеждой и для Эйхкампа. Скептики успокоились, равнодушные задумались, мелкие дельцы преисполнились надежды. Внезапно в этот маленький зеленый оазис аполитичных людей ворвалась буря большого мира, не политики, но весны и немецкого обновления. Кто же не хотел поднять в ней свой парус?
К черно-бело-красным знаменам, теперь куда чаще вывешиваемым эйхкамповцами, чем черно-красно-золотые, добавились знамена со свастикой, много маленьких и больших, часто вышитых своими руками знамен с черной свастикой на белом фоне. Некоторые в спешке вышили свастику, загнутую не в ту сторону, но они явно старались. Было время обновления, и однажды моя мать пришла домой с маленьким треугольным флажком и сказала:
– Это для твоего велосипеда. Сейчас у всех мальчишек в Эйхкампе на велосипедах такие красивые флажки.
Она считала, что все, что она делает, естественно, было совершенно аполитично. Просто сейчас царит возвышенная, праздничная атмосфера. В Потсдаме пожилой маршал и его молодой канцлер обменялись историческим рукопожатием: гарнизонная церковь, Гогенцоллерны, старые знамена и штандарты прусского режима, все такое благочестивое. И потом торжественно-возвышенная песня хорошего товарища, он шел с моей стороны – тут моя мать подошла к Герману Титцу, который, вообще-то, был евреем, и купила первый флажок со свастикой.
Нацисты обладали безошибочным чутьем на провинциальные театральные эффекты. Им хватило умения так инсценировать в пригороде оперу Вагнера со всей фальшивой магией мирового древа и заката богов, что те самые люди, слушавшие только «Фрау Луну» или «Летучую мышь», увлеклись и испытали блаженство. Опьянение и блаженство – это ключевые слова для фашизма, для его фасада, а ключевые слова для его обратной стороны – ужас и смерть, и я верю, что даже эйхкамповцы позволили себя опьянить и одурманить. Все дело в их восприимчивости. Тут они были безоружны. Человек внезапно стал важен. Человек стал кем-то лучше и выше других: немцем. Величие осенило немецкую землю.
Вот так и случилось, что осенью моя мать начала читать книгу господина нового рейхсканцлера. Она всегда чувствовала тягу к высокому. Это было у нее в крови. Она была из старой силезской семьи, которая, опустившись и разорившись, неторопливо переехала из Богемии в Пруссию. Моя мать, как и Гитлер, была «музыкальной» и «в какой-то степени католичкой». Она исповедовала странную версию католицизма: духовного, исполненного тоски, сумбурного. Она восторгалась Римом и рейнским карнавалом, обнадеживающе молилась святому Антонию, когда теряла ключи, и при удобном случае позволяла нам, детям, понять, что ей еще в родительском доме было уготовано высшее предназначение: стать монахиней-урсулинкой. Невозможно было понять, почему эта нервная и нежная женщина, периодически всерьез увлекавшаяся антропософией и вегетарианством, вышла замуж за добродушного сына ремесленника из Берлин-Штралау. Собственно говоря, он не соответствовал оказанной ему чести и притом был евангелистом на грубый берлинский манер, чья вера и по сей день выражается лишь в яростном и язвительном антикатоли-цизме.
Читать дальше