По прошествии времени трагедии становятся похожими на фарсы. Он сам не раз так говорил и всегда в это верил. Его случай – лишнее тому подтверждение. Раньше ему думалось, что его судьба, как и судьба страны, – это трагедия, герой которой способен решить свою невыносимую дилемму лишь путем самоубийства. Да только на самоубийство он не пошел. Нет, он определенно не шекспировский герой. И, прожив столько лет, даже отдаленно не замечал, чтобы его жизнь превратилась в фарс.
К слову: если оглянуться назад, не обнаружится ли некоторая предвзятость в его оценке Шекспира? Великого британца он прежде считал сентиментальным, потому что на страницах его пьес тираны мучились чувством вины, ночными кошмарами и угрызениями совести. Нынче, зная жизнь не понаслышке, оглушенный шумом времени, он склонялся к тому, что Шекспир был прав или, во всяком случае, близок к истине, но лишь для своей эпохи. Когда мир еще не вышел из пеленок, когда правили им магия и религия, те монстры, очевидно, имели совесть. Это кануло в прошлое. Мир прошел долгий путь, добавил себе учености, практицизма, избавился от множества предрассудков. Тираны тоже не стояли на месте. Вероятно, совесть утратила свою эволюционную функцию и потому выродилась. Копни поглубже, отогнув слой за слоем шкуры тирана, – и убедишься, что фактура не меняется, что гранитные глыбы стали еще прочнее, а пещеру, где обитала совесть, не найти.
Через два года после вступления в партию он женился вновь – на Ирине Антоновне. Дочь репрессированного, выросла она в специализированном детдоме; работала в музыкальном издательстве. Недостатки ее сводились к следующему: двадцать семь лет (всего на два года старше Гали); успела побывать замужем. Естественно, третий брак свершился так же импульсивно и тайно, как оба предыдущих. Но ему было непривычно видеть рядом с собой жену, любящую и музыку, и домашний уют, столь же практичную и деятельную, сколь и милую. Он растворился в ней застенчиво и нежно.
Когда-то ему пообещали, что оставят его в покое. Но не отставали. Власть продолжала с ним беседовать, но разговора не выходило: общение получалось однобоким, судорожным: обхаживание, лесть, брюзжание. Ночной звонок в дверь предвещал теперь не приход НКВД, КГБ или МВД, а появление курьера, безотлагательно доставившего на подпись Дмитрию Дмитриевичу гранки статьи, написанной им для утреннего номера «Правды». Естественно, к таким статьям он не имел никакого отношения: от него требовалось только подмахнуть. Даже не пробежав глазами текст, он небрежно ставил на листе свои инициалы. Так же обстояло дело и с теоретическими статьями, которые печатались под его именем в журнале «Советская музыка».
«Как же это понимать, Дмитрий Дмитриевич: ведь не за горами публикация вашего собрания сочинений?» – «Так и понимайте: незачем их читать». – «Но рядовые граждане будут сбиты с толку». – «Учитывая, насколько рядовые граждане уже сбиты с толку, можно им сказать, что музыковедческая статья, написанная композитором, а не музыковедом, вообще не имеет веса. Будь у меня возможность прочесть материал заранее и внести правку, это было бы, с моей точки зрения, еще предосудительнее».
Но бывало, конечно, и хуже, намного хуже. Он подписал грязное открытое письмо против Солженицына, хотя ценил и постоянно перечитывал его прозу. Через пару лет – еще одно грязное письмо с осуждением Сахарова. Его подпись стояла рядом с именами Хачатуряна, Кабалевского и, естественно, Хренникова. В глубине души он надеялся, что никто не поверит – не сможет поверить, – что он и в самом деле согласен с содержанием письма. Но люди верили. Друзья и коллеги-музыканты не подавали ему руки, отворачивались. Ирония имеет свои пределы: невозможно подписывать такое письмо, скрестив пальцы или держа фигу в кармане, и рассчитывать, что другие поймут твою уловку. А посему он предал еще и Чехова, который писал все, кроме доносов. Предал и себя, и доброе отношение, которое еще сохраняли к нему окружающие. Зажился он на этом свете.
Помимо всего прочего, он узнал, как разрушается человеческая душа. Конечно, жизнь прожить – не поле перейти. Душа разрушается тремя способами: действиями других, собственными действиями, совершаемыми по чужой воле во вред себе, и собственными действиями, добровольно совершаемыми во вред себе. Каждый из этих способов надежен; а уж когда задействованы все три, в исходе можно не сомневаться.
Его жизнь делится несчастливыми високосными годами на двенадцатилетние циклы. 1936, 1948, 1960… Через двенадцать лет грянет семьдесят второй – естественно, високосный, до которого он с уверенностью рассчитывает не дожить. Можно не сомневаться: он сделал для этого все, от него зависящее. Здоровье, от рождения слабое, ухудшилось до такой степени, что он уже не может подняться по лестнице. Пить и курить нельзя – да одни эти запреты способны отправить человека на тот свет. Старается по мере сил и вегетарианка Власть: бросает его из конца в конец страны – то на премьеру, то за какой-нибудь наградой. Истекший год закончился для него в больнице: замучили камни в почках, да еще облучение делали – нашли новообразование в легком. Держался он терпеливо; неприятности доставляла не столько хворь, сколько реакция окружающих. Сочувствие досаждало еще больше, чем хвала.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу