Стрельбою гремит площадь.
Горишь, горишь, горишь!
Умирая, и то не сдаешься,
окровавленный, грозный Париж.
Если путь к отступлению узок
и надежд на спасение нет,
за смерть своего Делеклюза
заложников ставь к стене:
епископ, банкир, шпион,
жандармы и иезуиты...
Сорок восемь... А у нас легион
расстрелянных и убитых.
Сдержи свой крик,
смелее будь, —
версальский штык
пронзает грудь.
Пусть камень мокр —
в крови людской, —
двадцатый округ
продолжит бой.
Последний выстрел
еще далек.
Вот снова быстро
взведен курок.
Целься! Пли!
Зажги запал!
Штыком коли,
пока не пал.
Борись, баррикада!
Пади, баррикада!
Гневно вздымайся,
песнь баррикады!
Червоннокрылая,
грозной громадою,
птицей над трупами
мчись со снарядом!
Борись, баррикада!
Пади, баррикада!
Будет победа,
будет расплата!
Рабочие мира,
запомнить вам надо
великое дело
пролетариата!
Пади, баррикада!
Взвей знамя выше!
Ты, не сдаваясь,
погибла без стона,
последняя, грозная
в мертвом Париже,
непобежденная,
непобежденная!
Тридцать тысяч под пулями пало,
сто тысяч заковано в цепи...
Крови не стало и сил не стало,
Париж помертвелый в траурном крепе.
На улицах всюду воззвания:
«День наступает, когда вы
найдете опять, парижане,
в столице порядок и право!»
Мостовая, разрытая для баррикад,
каменные зубы скалит,
залпы трещат, цепи гремят,
маршируют солдаты Версаля.
Буржуа, возвращайся в столицу,
воздай хвалу своему Иисусу!
Еще горят последних пожаров зарницы,
повсюду безлюдно и пусто.
«О нет, не петь для тех, что праздно суетятся,
и не идти туда, где корчатся уроды, —
я песнею моей взлечу легко, как ястреб,
взлечу задумчивый, угрюмый и свободный,
вам не поймать ее погаными руками —
она взмывает ввысь, легко парит, но вдруг
с лазурной высоты срывается, как камень,
и кружится земля, и замирает дух...» —
так шепчешь ты, поэт, шагая в час рассвета
бульварами. Повис туман на гребнях крыш.
И чудится тебе, что Сена – это Лета
и скорбною ладьей плывет по ней Париж.
Послушай, подожди! Людской крови багрянец
растоптан сапогом ликующей толпы,
над трупами бойцов – тысячезадый танец
блюющих, блеющих, рыгающее-тупых,
ты только приглядись – о, сутенеров роты! —
вскипает в сердце злость, пронзает сердце боль —
ты слышишь голоса сквозь пьяную икоту:
«Поэт, поди сюда и петь для нас изволь!»
Бесовский карнавал душа едва ли стерпит,
ты в корчах разглядел удушья торжество, —
но этот же Париж гляделся в очи смерти,
когда гуляла смерть по улицам его.
В тени каштанов вырастают привиденья,
в весеннем воздухе еще дымится кровь,
а в сердце – тайный страх и пьяное круженье, —
что жеребячий смех иль жалобы стихов?..
Быть может, ястребок, ты отдал сердце миру,
в болото слез людских швырнув его с небес, —
и что ж? Вокруг тебя роятся лишь вампиры,
а те, кто нынче жив, – гниют на Пер-Лашез?..
...И не останешься ты в этой лодке мерзкой,
так тошно в скопище галдящих упырей!..
Прощанья – ни к чему. Уйди от них скорей,
такой задумчивый и равнодушно-дерзкий.
Уйди от них скорей. Ты – сын иных созвездий,
а мы – сыны Земли. Куда податься нам?
В изодранной суме возьми лишь гнев да песни,
а молодость свою – раздай морским ветрам.
Изгнанье – навсегда. А мразь на этом свете
одним безмолвием презренья удостой...
Но, мальчик мой, скажи, как маленькой планете
вместить всего тебя, с раздумьем и тоской?
Тишина была тяжкая, нудная,
мухи ползали по окнам.
Защитник, исчерпав красноречие скудное,
сел, протирая очков своих стекла.
Слышно было: кто-то зевал,
бумага кругом шелестела...
На столе предмет деревянный стоял —
крест и на нем распятое тело.
Деревянный свидетель в процессе,
подобно всем остальным, молчал,
лишь осенние мухи, крылышки свесив,
предсмертным жужжаньем наполнили зал.
Читать дальше