Смерть Харриет едва не пробила брешь в обиталище Эдгаровых демонов, но обошлось. Он запер их туда сто лет назад и с тех пор жил без них, хотя постоянно чувствовал их присутствие – чуть ли не слышал из-за стены их голоса. То были его демоны, и он знал, что ему никуда от них не деться: когда-нибудь они вместе сойдут в могилу. Эдгар хорошо понимал Дэвида; он и сам всю жизнь тяжело переживал ужас бытия. Постепенно он научился смотреть на свою душу как на дурную собаку: как бы она ни упиралась, как бы ни рвалась невесть куда, он просто пережидал и потом опять тащил за поводок – так и продвигались потихоньку. Жизнь его протекала не так гладко, как могло показаться со стороны. С виду большой розовощекий ребенок, только играющий вместо игрушек в какие-то заумные библиотечные тексты, – он тоже сражался в одиночку со своими кошмарами, и с ним тоже происходили такие вещи, о которых он не посмел бы рассказать никому, даже Монти. Хуже всего было неистребимое чувство вины. (Была одна нехорошая история в Орегоне, и потом еще одна, совсем уже скверная, в Стэнфорде – о которой, слава богу, почти никто не знал.) Он молился, это немного помогало. Демоны оставались в заточении. Он даже мог думать о Софи и о Харриет более или менее спокойно, не впадая в глубокое отчаяние.
Глядя сейчас в голубое небо сквозь светящиеся и полупрозрачные, словно сделанные из папиросной бумаги цветки белых роз, он думал о том, что в его жизнь, кажется, пришло чудо. Вдруг явились два – целых два человека, которым он по-настоящему нужен. Он мог любить и лелеять их. После того как умерла его мать, а вслед за ней старенькая няня, у него больше никого не было. Конечно, он всегда кого-то искал и даже находил, но его лишь терпели и смеялись над ним, а в конечном итоге всегда прогоняли; он оказывался никому не нужен. За много лет в своем одиночестве он научился без всяких аналитиков разбираться в странностях собственной души и знал, что он отнюдь не случайно прожил жизнь одиноким холостяком и не случайно его любовь к женщинам всегда оставалась безответной, а любовь к мужчинам бессловесной. Теперь у него появилось сразу два человека – это было чудо. В юности Монти даже не догадывался о том, как любил его Эдгар, – не догадывался и сейчас. Как неожиданно все обернулось! Эдгар едва сдерживался, чтобы не запеть.
Признание Монти стало одним из самых трогательных и волнующих моментов в жизни Эдгара Демарнэя. Конечно, оно повергло его в трепет – но то был трепет благоговейного сострадания. Важнее всего был сам Монти, и от этого сказанное им бледнело и казалось чуть ли не второстепенным. Эдгар принимал Монти, как принимают дар Божий, талисман или даже святое причастие – с верой и бесконечной смиренной благодарностью. После того разговора он боялся, что Монти отшатнется от него. Но Монти не отшатнулся. «Я слеп и хром» – эти слова пели в душе Эдгара; хвала небу, что они были произнесены. Монти бы все понял и посмеялся бы над ним – если бы знал; но Эдгар не собирался делиться с другом своими переживаниями. Он так старательно скрывал свой интерес, что со стороны его поведение выглядело, наверное, чопорно-равнодушным; хотя Монти все равно читал в его душе как в раскрытой книге.
После своего признания Монти держался с ним так спокойно и просто, что сердце Эдгара замирало от радостного изумления и уже вырисовывалась пунктирная мысль, что, может быть, ему, Эдгару, выпало совершить для Монти некое великое «благо». О демонах Монти Эдгар ничего не знал – ни сейчас, ни в юности, – но теперь у него было такое чувство, будто Монти только что, притом с большим трудом, вырвался из их железной хватки. Внешне это выражалось, в частности, в той неожиданной покорности, с которой Монти согласился ехать в Мокингем. Разумеется, Эдгар готов был увезти его с собой в Мокингем навсегда, о чем Монти (хотя не было сказано ни слова), разумеется, догадывался – но все же согласился ехать. Они неторопливо беседовали о самых разных вещах, например о том, чем Монти мог бы заняться в будущем. «А если хочешь, ты можешь остаться в Мокингеме и писать», – небрежно обронил Эдгар и тут же перевел разговор на другое.
Да, Монти был важнее всего. Возможно, казалось теперь, он всегда был центром всей жизни Эдгара – несмотря на то, что Эдгар давно уже перестал мечтать о настоящей дружбе между ними. Ведь даже Софи он так неистово любил (неистово продолжал любить все годы ее замужества) из-за Монти. Монти оказывался таким необходимым, таким центральным звеном в жизни Эдгара, что, если бы его не было, Эдгару, наверное, пришлось бы его выдумать. Что касается Дэвида, то его Эдгар воспринимал как подарок небес, нежданный и чудесный. При мысли о том, что Дэвид будет учиться в Оксфорде, пусть даже не у него в колледже (хотя почему бы и нет?), сердце Эдгара всякий раз радостно трепетало. А когда он представлял, как в Мокингеме Дэвид читает под его руководством греческие тексты, его переполняли ощущения, которых следовало бы стыдиться – не будь он так абсолютно уверен, что при всех обстоятельствах сумеет держать себя в железных тисках. Зная, что и его друг неравнодушен к Дэвиду, Эдгар в разговорах с Монти избегал упоминаний о втором мокингемском госте – не из ревности (которую его любовь к Монти совершенно исключала, Эдгар в очередной раз в этом убедился), а потому, что сам счел бы такое упоминание не вполне пристойным; впрочем, он знал, что темные иезуитские глаза Монти и так видят его насквозь. Тут Эдгару вспомнился вопрос Дэвида о сексуальных фантазиях, и он рассмеялся вслух. Его фантазии вовсе не ограничивались тем, как они с Дэвидом, едва касаясь друг друга локтями, склоняются вместе над текстом «Агамемнона». Не только Дэвид, но и Монти, пожалуй, оторопел бы, доведись ему подглядеть краем глаза фантазии Эдгара.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу