Запонка вошла в тугой воротничок свободно, легко завязались тесемки на туфлях (надевать туфли ему в последнее время становилось все труднее), и ровно в восемь Вермандуа вышел на улицу. Собственно, можно было бы даже отправиться по подземной дороге: опоздать минут на пятнадцать или на двадцать – не беда. Но ехать к ресторану надо было с пересадкой, езда под землей, длинные коридоры с лестницами очень его утомляли – ничего не поделаешь, нужно потратиться на автомобиль. Вермандуа купил вечернюю газету и, садясь, пробежал ее: «Все то же!» Франция предлагала другим державам обсудить вопрос о невмешательстве и о локализации испанского конфликта. Это предложение, как сообщала газета, «оживленно обсуждалось в политических кругах всех столиц Европы…» «Нет, все-таки лучше, когда страной правят жулики. Есть особая порода благороднейших людей, из-за которых погибают государства и происходят величайшие исторические катастрофы».
Разносчик, получая деньги, окинул мрачным взглядом смокинг Вермандуа. «Non, vous avez beau dire, c’est un fameux type, ce Hitler!» [82]– сказал молодой человек рядом с ним. «Да, в самом деле, по-своему они правы. Если мы с Лисандром ничего, кроме элегантного пессимизма, им предложить не можем, а Декларация прав человека пошла главным образом на благо всевозможным Стависким, то они правы, что любят силу, грубость, наглость и плюют на все остальное…» «Народ радостно бросился в рабство», «ruit in servitium», – вспомнил он слова Тацита и с досадой подумал, что память, вечно подсказывающая цитаты, отравляет ему жизнь. «Что ж делать, все давно сказано. Но если б память работала хуже, то у меня, как у людей невежественных, была бы иллюзия «нового слова». Точно есть новые слова под солнцем!» Он взглянул на небо. Солнца уже не было. Догоравший закат поразил его, точно он впервые это увидел. «Как беден язык самых великих мастеров! В молодости я был уверен, что можно и нужно придумывать для описания этого еще какие-то новые, верные, настоящие сравнения, образы, эпитеты, и ломал себе голову над тем, как бы по-новому описать закат, лес, море. Маньяк! Всю жизнь прожил маньяком!..»
Ему пришли те самые мысли, которые три тысячи лет одинаково приходят всем людям, умным и глупым, ученым и невежественным, при виде неба или кладбища. «Да, и это испанское восстание, и все, о чем сообщается в газетах, теперь для меня имеет не больше значения, чем обед у этого господина, которому, кроме икры и ананасов, необходим еще «блеск сверкающего слова Вермандуа» (таково было обычное клише о нем у дружественных репортеров). Жить осталось, вероятно, еще года два или три, в лучшем – или в худшем случае – пять-шесть лет. Нового ждать давно нельзя ничего. И как это ни глупо, глупо до идиотизма, весь остаток жизни, должно быть, сведется к «сверканию» на обедах у темных, невежественных людей (он тут же принял решение говорить весь вечер только о погоде). В сущности – несмотря на испытанное сегодня наслаждение, – можно было бы легко обойтись и без сверкающего грека Лисандра, и без тридцать седьмой по счету сверкающей книги, благо, старых тридцати шести почти никто не читает, – разве один француз из пяти тысяч. Триста лет тому назад немногочисленные, редко выходившие книги читались людьми для спасения души. Тридцать лет тому назад, когда я был одним из самых модных писателей Европы, мои книги читались для того, чтобы можно было щегольнуть в обществе цитатой и вызвать восторженную улыбку дам: «так говорит Вермандуа». Теперь те, «пятитысячные», пробегают мои произведения по привычке – надо же что-нибудь и почитать – или от скуки, когда нельзя ни пойти в театр, ни поиграть в бридж. Моя слава, как родовитость захудалых домов, dormit, non extinguitur [83]. Но обольщаться не приходится: нет такого провинциального журналиста, который не был бы уверен, что где-то есть читатели, вырезающие его статьи и делающие из них выписки, и хуже всего то, что провинциальный журналист прав. Моим же «поклонникам», как и читателям-врагам, достаточно известно, что я «уже все сказал и теперь перепеваю старое» (это было клише о нем у репортеров враждебных, впрочем, довольно редких). То, что я теперь пишу гораздо лучше, чем в молодости, что я стал опытнее, ученее, умнее, что моя фраза стала чище, точнее, тверже, этого никто не видит, кроме нескольких таких же маньяков, как я, читающих мои новые произведения с ненавистью, с тем чтобы наконец-то сказать искренно: «Il est fini, Vermandois!» [84]Неискренно они говорят это все равно. Ну, и Бог с ними! Перед смертью я скажу, как лорд Голланд, которого хотел навестить в последнюю минуту его лютый враг. «Пусть придет, пусть придет: если я еще буду жив, то мне приятно будет его увидеть; а если я уже буду мертв, то ему приятно будет меня увидеть».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу