Под конец дня я закапризничал: желаю сесть в постели и баста. Садиться пока нельзя, зато можно повернуться на спину, голову мне приподнимут повыше.
– Температура невысокая – тридцать семь и шесть, – хвастливо сообщила Черстин.
Я самодовольно кивнул: мол, само собою разумеется.
– Через двадцать четыре часа после операции лучшего и желать не приходится, – сказал я.
Ответом мне был счастливый смех.
– Двадцать четыре часа? Завтра утром как раз сравняется неделя.
И вернулись дни поддающиеся опознанию и контролю, и у каждого из них свое число и название, состоят они из двадцати четырех часов и состыковываются один с другим вплотную, без перерыва, как с незапамятных времен – с сотворения мира или же с рискованной авантюры всемирного потопа, после чего радужными письменами было предначертано: «впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся». Да не перестанут сменять друг друга в будничном круговороте дней холод и тепло, страдание и радость, страх и надежда, вера и отчаяние!
Каждый день приносит свои муки и свои блаженные радости. Например, сегодняшнее утро началось, как в сказке: за завтраком я установил, что пища вновь обрела вкус – прежний, знакомый, дивный вкус! – к тому же обогащенный разнообразием. Ведь это же тминный сыр, которого я сроду не пробовал, приправленная вареньем лососина тоже весьма недурна, равно как и прочие деликатесы smörgåsbord. Вкусы, вкусы – источники блаженства, вы вновь возвратились ко мне? Я благодарно радуюсь вам, как новорожденный младенец – первому глотку молока, теплой, пенящейся струйкой льющемуся в рот.
Как обычно, за радостью следует расплата. Через час-другой, в порыве стыда и гнева, я уже вынашиваю планы самоубийства, когда клистир – процедура и без того унизительная, не дает результата. Сегодня же впервые в жизни я познакомился и с катетером; я не знал, куда деваться от стыда, как сука, принесшая девятерых щенят, в особенности раздражает меня неумолимо-холодное и бесстрастное женское обслуживание – нескончаемая череда белокурых головок и молочная белизна лиц, не знающих застенчивого румянца.
Затем опять я мягчею, становлюсь более снисходительным, и когда в палату заходит Оливекрона, меня заливает волна горячей признательности, хочется сказать ему какие-то очень хорошие слова. Но на сей раз Оливекрона хмур и немногословен, говорит рассеянно и явно торопится уйти. И даже в его реплике, – весьма лестной по смыслу, – которую он бросает уже в дверях, я улавливаю нетерпение и укор.
– Кто вы такой у себя на родине? – подозрительно спрашивает он. – Меня завалили письмами из Венгрии, дамы и господа поздравляют меня с тем, что я спас вам жизнь.
Когда профессор уходит, я с улыбкой смотрю перед собою, припомнив стихотворение Гейне, и декламирую его вполголоса, как бы отвечая Оливекроне:
Ich bin ein… Dichter
Bekannt in… Land
Nennt man die besten Namen
So wird auch der meine genant. [50]
После обеда мне становится ясно, отчего Оливекрона был не в настроении.
К четырем часам, когда расходятся мои посетители: кое-кто из венгров, давно осевших тут, господин Лефлер, наш любезный посол, капитан Грундбёк – человек с авантюрной жилкой, и господин Трульсон, наш консул, – мы остаемся вдвоем с женой. Я вижу, что она явно встревожена, места себе не находит, только усядется, тотчас вскакивает, выходит из палаты, опять входит, слушает меня невнимательно.
– В чем дело? – спрашиваю я после долгой паузы.
Она колеблется, но наконец не выдерживает.
– Викинг (мы только так называем между собой Оливекрону) не дает мне покоя. Вот уже третий раз напомнил, чтобы я вам сказала.
Опять пауза.
– Ну, что там такое?
– Ума не приложу, к чему такая спешка. Ведь, может, еще…
Я собираюсь с силами.
– Итак?
– Итак… ну в общем… как бы это сказать… он просил передать, что жизнь вашу он спас, но…
– Но?
– Но вернуть вам зрение не может.
Этот внезапный взрыв отзывается в моей душе невероятным хаосом. Поначалу я совершенно бессилен в нем разобраться. Мысли скачут взад-вперед, спорят, борются меж собой – одна порывается страстно возопить, другая язвительно одергивает ее. Я чувствую, что мадам не спускает с меня встревоженного взгляда, значит, надо как-то высказаться.
Я корчу небрежную гримасу.
– Достаточно я за свою жизнь насмотрелся.
К этим словам я ничего не прибавляю. Томительное молчание, мадам в растерянности. Она ожидала слез, проявлений отчаяния или, по крайней мере, страстных расспросов. Некоторые вопросы и впрямь сейчас самое время задать. На основании чего вынес Оливекрона этот безжалостный приговор? И как его истолковать – я до конца дней своих буду пребывать в теперешнем полумраке, или же процесс, предсказанный еще пештским глазником, завершится полной слепотой? Неужели операция все-таки запоздала – с точки зрения кровяных сгустков, скопившихся на глазном дне? Ведь был же разговор о том, что уже обозначились очаги атрофии – вероятно, этот процесс необратим? Атрофия, раз начавшись, должна завершить свое разрушительное дело?
Читать дальше