Ленин считал, что Чернышевский «единственный действительно великий писатель, который сумел с пятидесятых годов вплоть до 1888 (скостил ему один) остаться на уровне цельного философского материализма». Как-то Крупская, обернувшись на ветру к Луначарскому, с мягкой грустью сказала ему: «Вряд ли кого-нибудь Владимир Ильич так любил… Я думаю, что между ним и Чернышевским было очень много общего». «Да, несомненно было общее, – добавляет Луначарский, сначала было отнесшийся к этому замечанию скептически. – Было общее и в ясности слога, и в подвижности речи… в широте и глубине суждений, в революционном пламени… В этом соединении огромного содержания и внешней скромности, и, наконец, в моральном облике обоих этих людей». Статью Чернышевского «Антропологический принцип в философии» Стеклов называет «первым философским манифестом русского коммунизма»; знаменательно, что этим первым манифестом был школьный пересказ, ребяческое суждение о труднейших моральных вопросах. «Европейская теория утилитаризма, – говорит Страннолюбский, несколько перефразируя Волынского, – явилась у Чернышевского в упрощенном, сбивчивом, карикатурном виде. Пренебрежительно и развязно судя о Шопенгауэре, под критическим ногтем которого его философия не прожила бы и секунды, он из всех прежних мыслителей, по странной ассоциации идей и ошибочным воспоминаниям, признает лишь Спинозу и Аристотеля, которого он думает, что продолжает».
Чернышевский сколачивал непрочные силлогизмы; отойдет, а силлогизм уже развалился, и торчат гвозди. Устраняя дуализм метафизический, он попался на дуализме гносеологическом, а беспечно приняв материю за причину первоначальную, запутался в понятиях, предполагающих нечто, создающее наше представление о внешнем мире вообще. Профессиональному философу Юркевичу было легко его разгромить. Юркевич все интересовался, как это, собственно говоря, пространственное движение нерва превращается в непространственное ощущение. Вместо ответа на обстоятельную статью бедного философа, Чернышевский перепечатал в «Современнике» ровно треть ее (т. е. сколько дозволялось законом), оборвав на полслове, без всяких комментариев. Ему было решительно наплевать на мнения специалистов, и он не видел беды в незнании подробностей разбираемого предмета: подробности были для него лишь аристократическим элементом в государстве наших общих понятий.
«Голова его думает над общечеловеческими вопросами… пока рука его исполняет черную работу», – писал он о своем «сознательном работнике» (и почему-то нам вспоминаются при этом те гравюры из старинных анатомических атласов, где с приятным лицом юноша, в непринужденной позе прислонившись к колонне, показывает образованному миру все свои внутренности). Но государственный строй, который должен был явиться синтезом в силлогизме, где тезисом была община, не столько походил на советскую Россию, сколько на страну утопистов. Мир Фурье, гармония двенадцати страстей, блаженство общежития, работники в розовых венках, – все это не могло не прийтись по вкусу Чернышевскому, искавшему всегда «связности». Помечтаем о фаланге, живущей во дворце: 1800 душ – и все веселы! Музыка, флаги, сдобные пироги. Миром правит математика, и правит толково; соответствие, которое Фурье устанавливал между нашими влечениями и Ньютоновым тяготением, особенно было пленительно и на всю жизнь определило отношение Чернышевского к Ньютону, – с яблоком которого нам приятно сравнить яблоко Фурье, стоившее коммивояжеру целых четырнадцать су в парижской ресторации, что Фурье навело на размышление об основном беспорядке индустриального механизма, точно так же, как Маркса привел к мысли о необходимости ознакомиться с экономическими проблемами вопрос о гномах-виноделах («мелких крестьянах») в долине Мозеля: грациозное зарождение грандиозных идей.
Отстаивая общинное землевладение с точки зрения большей легкости устройства на Руси ассоциаций, Чернышевский готов был согласиться на освобождение крестьян без земли, обладание коей повело бы в конце концов к новым тяготам. Искры брызнули из-под нашего пера на этой строке. Освобождение крестьян! Эпоха великих реформ! В порыве яркого предчувствия недаром молодой Чернышевский записал в дневнике в сорок восьмом году (год, кем-то прозванный «отдушиной века»): «А что если мы в самом деле живем во времена Цицерона и Цезаря, когда seculorum novus nascitur ordo [42], и является новый Мессия, и новая религия, и новый мир?..»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу