Метод г. Гудмана столь же незамысловат, что и его философия. Его единственная цель – показать, что «бедный Найт» был произведением и жертвой «нашего», по его выражению, времени, – хотя для меня всегда было тайной, отчего иным людям так хочется втянуть других в свои хронометрические понятия. «Послевоенные волнения», «послевоенное поколение» суть волшебные слова, отпирающие г. Гудману любую дверь. Бывают, однако, такие заклинания, которые отворяют сезамы не столько волшебством, сколько отмычкой, и боюсь, что Гудманово принадлежало к этому именно разряду. Но он глубоко заблуждается, думая, что, проникнув внутрь со взломом, нашел там что-то ценное. Не хочу этим сказать, что г. Гудман вообще думает. На это он неспособен при всем желании. Его книга касается только тех понятий, которые (по мнению книгопродавцев) кажутся рядовому уму привлекательными.
По г. Гудману выходит, что Севастьян Найт, «вылупившись из точеного кокона Кембриджа», был молодым человеком с обостренной чувствительностью, оказавшимся в мире жестоком и холодном. В этом мире «внешняя действительность столь грубо вторгается в самые заветные мечты», что она сначала насильно загоняет юную душу в угол, а потом разбивает ее. «Великая Война, – говорит г. Гудман не краснея, – изменила лик вселенной». После чего он пускается сочно описывать особенности послевоенной жизни, с которыми молодой человек сталкивался «на тревожной заре своего поприща»: глубокое чувство обманутости; душевная усталость и лихорадочное телесное возбуждение (выразившееся, например, в «развратной пустоте фокстрота»); ощущение безсмысленности всего на свете – и отсюда грубая распущенность. Затем: жестокость; в воздухе еще пахнет кровью; сверкают дворцы синема; неясные силуэты парочек в темных аллеях Гайд-парка; прелести стандартизации; культ машинерии; деградация Красоты, Любви, Чести, Искусства… и проч. Достойно удивления, что сам г. Гудман, который, насколько мне известно, был ровесником Севастьяна, сумел как-то пережить это страшное время.
Но если г. Гудман и смог устоять, то его Севастьяну Найту это очевидно оказалось не под силу. Нам показывают, как в 1923 году Севастьян нервно ходит по комнатам в своей лондонской квартире, после короткой поездки на Континент, каковой континент «неописуемо поразил его вульгарным блеском своих адских игорных домов». Да, «ходит из угла в угол… хватаясь за виски… в пароксизме неудовлетворенности… зол на весь мир… одинок… жаждет какой-нибудь деятельности, но сил нет, сил нет…» Отточия здесь обозначают не гудмановское тремоло, но фразы, которые я из милосердия прореживаю. «Нет, – продолжает г. Гудман, – в таком мире художнику не выжить. Найт мог сколько угодно бравировать, выставлять напоказ свой цинизм, столь раздражающий читателя в его ранних произведениях и причиняющий такую боль в двух его последних книгах… он мог сколько угодно казаться надменным и утонченно-сложным, но все же жало в нем сидело – колючее, отравленное жало». Не знаю отчего, но у меня такое чувство, что наличие этого жала (полностью вымышленного) доставляет г. Гудману какое-то мрачное удовольствие.
Было бы несправедливо с моей стороны создать впечатление, будто эта первая глава «Трагедии» представляет собою один густой поток философической патоки. Попадаются тут и художественные описания, и анекдоты, которые вообще составляют всю толщу книги с того момента, когда г. Гудман добирается до времени его знакомства с Севастьяном; но они подобны крошеному в сиропе печенью. Господин Гудман отнюдь не Бозвель [44]; и однако он, без сомненья, имел записную книжечку, куда заносил некоторые замечания своего хозяина – и, по-видимому, относил иные из этих замечаний к его прошлому. Другими словами, нам предлагается вообразить, что в перерывах между своими занятиями Севастьян говаривал: «А знаете, любезный мой Гудман, мне это напомнило один случай из моей жизни, много лет тому назад, когда…» За чем следовал рассказ. У г. Гудмана с полдюжины таких историй, и ему кажется, что этого материала достаточно, чтобы заполнить пробелы его неведения о молодых годах Севастьяна в Англии.
Первая такая история (которую г. Гудман считает чрезвычайно характерной для «послевоенного университетского быта») повествует о том, как Севастьян показывал Кембридж своей лондонской подруге. «Это окно декана, – сказал он; после чего, разбив стекло камнем, прибавил: – А это сам декан». Стоит ли говорить, что Севастьян тут натянул г. Гудману нос – этот анекдот того же возраста, что и Кембридж.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу