– Ольга!
– Ну что, мама?
– Ну что, мама! Мать тебя зовет. Поняла? Глупая девчонка!
Телега, груженная старым паровым котлом, прогрохотала по дороге, помешав незамедлительному исполнению приказа; но, едва ломовой извозчик проехал мимо, Ольга, схватившись за ручку коляски, толкнула ее вперед, пересекла мостовую, подкатила коляску к дому и рывком втащила в парадную дверь. Здесь она вынула младенца и, оставив экипаж внизу, поднялась по лестнице в квартиру матери. Тем временем мать успокоилась, морщина на ее лбу разгладилась, и, взяв Ольгу за руку, она сказала с той чрезмерной фамильярностью, которую простые люди обычно проявляют как раз при обсуждении самых интимных вещей:
– Ольга, старик нынче опять приедет. Как назло. И всегда-то он не ко двору. Ну, да что поделаешь. Уж такой он уродился. Слава Богу, он раньше восьми не прибудет. А ты пойдешь к Ванде и скажешь ей… Нет, погоди. На словах не передавай, ты всего не упомнишь… Лучше я напишу записку.
И, отойдя от двери, где происходил этот разговор, она подошла к чрезвычайно элегантному и столь же неуместному в этом доме и в этой квартире письменному столу в стиле рококо, на котором лежал еще более неожиданный бювар тисненой кожи. Женщина, до сих пор не опустив подоткнутую юбку, принялась рыться в бюваре в поисках листа чистой бумаги. Поначалу она была довольно спокойна, но трижды перелистав стопу красной промокательной бумаги и не найдя ни одного листа писчей, она снова пришла в дурное настроение и, как обычно, набросилась на Ольгу:
– Опять ты взяла бумагу, чтобы вырезать своих кукол?
– Нет, мама, нет, честно-пречестно, хочешь, побожусь.
– Да отстань ты от меня с твоей божбой. А у тебя ничего не найдется?
– У меня тетрадка есть.
И Ольга бросилась в соседнюю комнату и вернулась с голубой школьной тетрадью. Мать, не долго думая, вырвала последнюю страницу, где была написана лишь одна строка прописи, довольно быстро нацарапала записку, сложила листок вчетверо и заклеила полоской почтовых марок, из которых обычно приберегала самые липкие.
– Лучше, чем английский пластырь, – приговаривала она. – Вот так, Оленька. А теперь иди к Ванде и передай это ей. А если Ванды нет дома, отдай старику Шлихтингу. Но только не его жене и не Флоре, вечно она сует нос в чужие письма, а ей ни к чему все знать. А на обратном пути, с тем, что получишь, зайдешь в кондитерскую Бользани и закажешь у хозяйки торт.
– Какой? – спросила Ольга, явно повеселев.
– Апельсиновый… И сразу заплатишь. А как заплатишь, скажешь, чтобы ничего наверх не клали, даже ломтиков апельсина, они всегда в кожуре и с косточками. А теперь ступай, Оленька, и поторопись, а как будешь возвращаться, можешь купить себе у Марцана ячменных леденцов. На шесть пфеннигов.
Ольга, не мешкая, забежала в заднюю комнату, чтобы взять оттуда платок в черно-красную клетку, каковой вкупе с изрядно потрепанным капором составлял ее обычный уличный наряд. А вдова Питтельков, уложив все еще орущего младенца в богато украшенную люльку и сунув ему в рот бутылочку с соской, поднялась двумя этажами выше к Польцинам, где в меблированной комнате обитала ее сестра Стина.
Польцины были люди зажиточные, они держали меблированные комнаты не из нужды, а из чистой жадности, и сдавали все, что возможно, чтобы не тратиться самим, или, как выражалась госпожа Польцин, «проживать задарма». Господин Польцин представлялся «ковровым фабрикантом» (хоть и низшего разряда). Он ограничивался тем, что, намеренно пренебрегая всеми законами сочетания цветов, плел циновки из узких, менее чем в палец шириной, полосок соломы и камыша, продавал это плетение как «польцинские ковры» и трактовал себя как историческую личность. «Видите ли, – заявлял он каждый раз, заканчивая деловой разговор, – моему польцинскому сносу нет. Ежели какое место истреплется, или обеденный стол его колесиком продырявит, можно выбросить пару старых дорожек и вставить пару новых, чистых, и все опять в ажуре и в полном порядке. А вот если у вас дыра в персидском ковре, тут и Господь Бог не поможет».
Судя по приведенному выше высказыванию, Польцин имел склонность к философии, и второе его ремесло способствовало развитию этой склонности. Дело в том, что по вечерам, если предоставлялась возможность, он подрабатывал наемным слугой. В квартале между Инвалидной и Шоссейной улицами он пользовался всеобщей симпатией, благодаря своей осмотрительности и ловкости обращения, и фрау Польцин в беседах с фрау Питтельков не уставала повторять: «Видите ли, голубушка, мой муж человек порядочный и с манерами. Мы и сами начинали с малого, уж он-то лучше всех знает, что битую посуду не всякий выбросит. Но он подает блюда как положено и такие соусницы, что плохо стоят и туда-сюда шатаются, на стол не поставит. И помереть мне на этом месте, если Польцин испортил хоть одну единственную плюшевую скатерть. А чтобы чего домой забрать, он очень даже разборчивый. Хоть он и муж мне, но должна сказать, он человек деликатный, и галантный, и скромный, не то что другие. Да, этого у него не отнимешь. Он мне сто раз говорил: „Эмилия, я сегодня опять краснел за коллег. И снова за этого неуклюжего типа с Шаритештрассе. Думаешь, он устыдился и соблюл хоть какое-то приличие? Где там. Нахально развернулся и ушел, дескать, да, господа хорошие, вон стоит бутылка красного, и я захвачу ее домой“».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу