Продолжая вести подобные разговоры, трое наших друзей достигли пункта, где лесная тропа снова выходила на главную дорогу. Почти в тот же момент по ней прогромыхала колымага с анхальтским гербом на дверце.
– Это и был асканийский медведь? – спросил Сент-Арно.
– Так точно. А именно асканийский медведь на почтовой карете доброго старого времени, когда герцогство Анхальт еще имело свою почту. Почтовые кареты Анхальта давным-давно проданы с молотка, и теперь на них по округе разъезжают извозчики, что свидетельствует о необратимости перемен. Меня это радует как немца, но огорчает и ранит как берлинца и приверженца Анхальтского дома. Ибо откуда именно Берлин ведет происхождение и в чем он черпает свою силу? Да в асканийстве же, а оно ныне приходит в упадок. А ведь ему Берлин обязан не только процветанием, но и славой. И чем же он платит асканийству? Я вчера уже имел честь беседовать об этом предмете с мадам. Он платит пренебрежением. Говоря так, я еще грешу значительным приукрашиванием дела, поелику Анхальтский дом попросту подвергается осмеянию. И это находит выражение в самых прискорбных берлинских выпадах. Судите сами. Не далее как позавчера в серьезной беседе я поднял этот вопрос и услышал совершенно некомпетентный ответ: «Понятное дело, Анхальт-Дессау. Не имей мы Дессау, не было бы и Старика из Дессау [88], а не имей мы Старика из Дессау, не пели бы мы: „Утром похмеляемся, вечером пьем! Так и живем!“ [89]»
– Ах, – сказал полковник. – Это были те два берлинца за табльдотом. Не стоит на них обижаться. Берлинцы – шутники и обожают ироничные замечания и цитаты.
– И при этом попадают не в бровь, а в глаз, – прибавил пенсионер. – Ведь не станете же вы, высокочтимый господин Эгинхард, требовать, чтобы в эпоху Отто фон Бисмарка мы все еще интересовались Оттоном Ленивым или даже Оттоном Прыщавым [90]?
– Стану требовать, господин пенсионер. К лучшим украшениям германской нации я причисляю лояльность еще живущему княжескому роду и неизменный пиетет к династии, уже сошедшей с исторической сцены.
– Ваше требование, досточтимый господин Аусдемгрунде, легче выставить, чем выполнить. Верность старине вроде бы исключает приверженность новизне, делает ее невозможной. Так или иначе, вы в любом случае проповедуете опасное евангелие. Ибо то, что хорошо для Альбрехта Медведя, не подобает Генриху Льву [91]. Я все-таки не советовал бы вам переносить ваше безудержное восхищение списанными почтовыми колымагами (вы сами изволили употребить это выражение) с Анхальтского дома на дом Вельфов [92]. Одни пиететы даются легко, другие трудно, не каждый способен соблюдать безусловную верность. И чтобы наконец, сказать хоть слово от меня лично на эту, слишком уж щекотливую тему, замечу: я убежденный патриот Брауншвейга, но… Если сегодня мой герцог помрет, и завтра нас аннексирует пруссак, то послезавтра я стану лояльным пруссаком. Только не нужно затевать этих скачек на принципах, почтеннейший господин Аусдемгрунде. Не играйте словами. Есть закон и порядок, уважать закон – дело совести. Для всего прочего нам дан разум. Верность! Нужно принимать мир таким, каков он есть, и соответственно соблюдать верность.
– Или изменять.
– Пожалуй.
При этих словах пенсионер улыбнулся с видом превосходства.
За продвигавшимся вперед авангардом следовали Гордон и Сесиль. Справа от них, ближе к Бланкенбургу, расстилались широкие луга и пашни, а слева, вдоль обочины, тянулась роща, отделявшая наших пилигримов от крутого берега пенящейся внизу Боде. В просветах между деревьями иногда открывался вид на другую, скалистую сторону реки, с хаотическим нагромождением зубцов и пиков, и даже иногда на Лысую гору с ее освещенной солнцем гостиницей. По всему лесу перекликались охотники, и в ответ на возгласы «Ату!» с Конского Копыта отзывалось эхо винтовочных и ружейных выстрелов.
– Странная вещь – родина, – промолвил Гордон. – Вроде бы ничего особенного, здешний пейзаж – лишь игрушка природы по сравнению с теми величественными ландшафтами, которые она сотворила всерьез. И все же я не променяю это скромное плато на шесть перевалов в Гималаях. На величественный ландшафт смотришь как на императора в мантии из горностая или на папу в облачении понтифика, восхищаешься и трепещешь. А здесь тебе кажется, что ты как в детстве, берешь и целуешь руку матери.
– Вы говорите с таким чувством. Ваша матушка жива? Вы с ней виделись?
– Нет, она умерла, когда я был за границей. У меня не осталось никого, кроме двух сестер. Когда я покидал Германию, одна была еще подростком. А с другой сестрой мы вместе выросли, понимаем друг друга с полуслова. И если моим желаниям хоть в чем-то суждено исполниться, то мы больше не расстанемся, по крайней мере не расстанемся на долгие годы. Да, родственные узы – самые прочные, они все переживут. Иногда, глядя ночью на звездное небо, я думал о матери и сестрах и представлял себе, как увижу их снова. Но это исполнилось лишь наполовину.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу