Таким образом, русский социалист-радикал-революционер даже не знает того зла, против которого ратует, даже не знает предмета своей скорби, ни даже своего настоящего врага. И при всем том он нисколько не лицемерен; он способен, пожалуй, принять мученичество из-за фразы, из-за чего-то, чего он даже и в формулу-то уловить не может… Таковы люди преступного действия во имя положительных теорий! Но и наш, не преступный и не действующий, только рисующийся серьезным, так называемый либерализм, точно так же смутен в области сознания. Он по совести не ведает, чего хотеть. Чего-то он хочет, хочет лучшего, но это вожделение инстинктивное, которому он точно не может отыскать надлежащего «самобытного» выражения и, враждуя, по принципу, с национальною самобытностью, он хватается за готовые теории и формулы, хватается с отчаянием, готов чуть не голову положить за доктрины, которым, в глубинах своей русской природы, даже и не очень-то верит. Это относится к самым миролюбивым и честным представителям газетного либерализма. Хотят они конституции? Но на вопрос: какой именно, затруднятся отвечать, чувствуя нелепость рекомендовать России конституцию английскую или бельгийскую, и промолвят: «Надо сочинить новую». При дальнейшем разъяснении современных условий России, они без особенного труда согласятся на «представительство совещательное»; затем, при указании на обветшание формы парламентаризма в Европе и на обличаемые уже и теперь, особенно социалистами, ее недостатки, – они кончат неопределенным: «Ну, что-нибудь эдакое», и сведут свои требования к двум-трем – самым простым и умеренным. Но тем не менее они всегда предпочитают окружать себя туманом какого-нибудь доктринерского изма, спутывая самих себя, вредя делу, сбивая с толку само правительство.
Наши анархисты являются, по-видимому, людьми самыми убежденными. Но это только по-видимому. В сущности анархизм свидетельствует об отсутствии всякого убеждения и избавляет от всякой мыслительной, головоломной работы. Как известно, между анархистами на первом плане во всей Европе стоят наши, русские, и это именно потому, что они всех пустопорожнее, что им в себе самих ни с какими особенными, заветными, так сказать, органическими убеждениями бороться и считаться не приходится. В тщетной погоне за «убеждениями» или дознав в самом деле тщету и бескорненность разных, поочередно им извне в себя насаждаемых доктрин и формул, наш анархист наконец выбрасывает их все из себя вон и, отказываясь от дальнейшего напряжения отвлеченной мысли, возвращается снова из абстракта к реальной жизни с такого рода решением: «Настоящее представляется мне скверным, в чем именно оно скверно и как его исправить, не знаю и трудить свой мозг над этой задачей не хочу; лучше все рушить, задать переполоху, а там будь что будет!». Так рассуждают наши «террористы», люди, наиболее чуждые каких-либо идеалистических стремлений, люди самого жидкого смысла, но крепкого духа, избравшие себе сравнительно самый легкий и заманчивый жребий – легкий потому, что не требует умственного труда, изучения, исследования (требуется только заглушить совесть), и в то же время заманчивый, как удалая игра в опасность, как возможность получить значение тайной политической силы, тягающейся с могущественными государствами. Тут ни о принципах, ни о теориях, ни об «убеждениях» в настоящем смысле – не может быть речи, да и не об анархистах наше слово: здесь уже вступает в свои права полиция.
Мы же возвращаемся к своему основному положению, что все доктрины либеральные, радикальные, нигилистические не имеют как доктрины никаких корней в общественном сознании, лишены всякой органической связи с нашим общественным строем, всякой исторической почвы. В сущности, они не заслуживают и опровержения, и вообще не представляют положительной опасности. Все это не более, как пена взбаламученной мысли; не более значения представляют и те революционные призраки или подобия, на которые указывают некоторые встревоженные умы. Ничего схожего с элементами французской революции у нас не имеется. У нас не было ни борьбы завоеванных и обезземеленных с завоевателями и феодальными владельцами, ни состязания с последними городских общин, а потому не может быть ни той окончательной, последней битвы на жизнь и смерть между общинами и феодализмом, между средним сословием (tiers-etat) и аристократией, которая именно и называется революцией 1789 года. Никаких привилегий ни у кого отнимать у нас, в России, уже не приходится; ни с кем равноправности добиваться de jure нет надобности; в социальном своем устройстве мы во многих отношениях даже опередили Европу. В этом смысле, в смысле подобия французской революции, нам нечего и некого опасаться, и правительственная власть обладает у нас всеми условиями действительной силы.
Читать дальше