Вспомним прекрасно написанные статьи (тогдашние) Ивана Киреевского, приятные, согретые чувством статейки Максимовича и пр., и пр. Все это было очень изящно, все было совершенно довольно своей дорогой и думало, что деятельными трудами и развитием своих дарований следовало только идти далее, не меняя дороги. Любовь к России высказывалась беспрестанно: мой край родной, мой Север дальний, мои вьюги, мои мятели и т. д. – слышалось очень часто. Но это была та удобная любовь, которая не мешала быть вовсе чуждым своей родной земле: хвалили большею частью вьюгу и мороз, да и то часто в теплом климате. Впрочем, все это было без злого умысла, все это было добродушно. Весь круг литераторов, упражняя свои способности по легкой дороге подражания, был доволен как нельзя больше. Все пели очень ладно и не подозревая какой-нибудь другой музыки. А для благородного негодования было также свое поле: были Булгарин и Греч (имена, обратившиеся в нарицательные), можно было выехать на них и потешиться: пустить эпиграммой, статьей и после сделанного набега отдыхать на лаврах. Литература того времени была прямая наследница литературы Державинской, литературы Россов, Россиян, но не русских людей. Самостоятельная мысль еще не обнаруживалась, стремления к понимаю русской земли, сознания ложности пути Западного просвещения еще не было. Один Хомяков (сама справедливость требует этого сказать) понимал ложность Западной дороги, которою шли мы, понимал самостоятельность нравственной задачи для Русской земли; один он сознавал в себе и тогда, может быть, еще не вполне отчетливо, то, что теперь определенно и ясно в нем выступило, и высказывал это в своих стихотворениях. Но он был один, и никто тогда не понимал его. В самых первых, молодых его произведениях («Иностранка», «Клинок» и пр.), в его первой трагедии «Ермак» еще является одна неопределенная любовь или, лучше, стремление к своей земле, – но скоро разумение прояснило природное чувство, и оно проникнулось истиной. С той поры любовь к родной земле, выражающаяся в стихах, есть в то же время понимание, не слепая, но ясно взирающая любовь. Вспомним только его вторую трагедию, «Димитрий Самозванец», прекрасные и важные стихотворения «К Западу», «Ключ», «Остров», «Россия» и др. Эти стихотворения вовсе не стихотворны в том смысле, что содержание и значение их далеко перешагивает узкие рамки стихотворения и вообще стихотворного периода. В доказательство слов наших приведем его стихотворение «К Западу», еще полное такого к Западу удивления, от которого скоро, в дальнейшем своем понимании, освободился Хомяков. Это стихотворение написано очень давно, кажется, в 1834 или 35-м годах. Тем замечательнее оно теперь.
О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая
На дальнем Западе, стране святых чудес:
Светила прежние бледнеют, догорая,
И звезды лучшие срываются с небес.
А как прекрасен был тот Запад величавый!
Как долго целый мир, колена преклонив
И чудно озарен его блестящей славой,
Пред ним безмолвствовал, смирен и молчалив.
Там солнце мудрости встречали наши очи.
Кометы грозных сеч бродили в высоте,
И ясно, как луна во мраке летней ночи,
Сияла там любовь в невинной чистоте.
Но горе! век прошел, и мертвенным покровом
Подернут Запад весь. Там будет мрак глубок…
Услышь же глас трубы, восстанье сиянье новом,
Проснися, дремлющий Востоке.
Но никто не понимал тогда Хомякова, все благоговели пред Западом и, не обращая внимания на эти стихотворения Хомякова, восхищались другими его стихотворениями, особенно тем, которое начинается:
Когда гляжу, как чисто и зеркально
Твое чело…
и пр.
Хотя тут ничего прекрасного мы не находим, да и чело, которое может служить зеркалом, кажется, не имеет в себе ничего привлекательного.
Кроме «Московского вестника» были в Москве и другие журналы, о которых мы говорить не станем, ибо это было бы подробнее, нежели мы хотим. Издавался еще «Вестник Европы», принадлежавший к более древней эпохе литературной, а также «Галатея» и «Атеней»; и тот и другой журнал составляли оттенки «Московского вестника».
Рядом с «Московским вестником», где ясно высказывались добросовестный труд, убеждение и увлечение, стоял «Телеграф», представлявший уже другую сторону общего тогда для всех Западного направления. Что было делом для одних, то там обращалось в спекуляцию; вместо учености являлось там нахальство, дерзость и ловкий прием ругать, что до сих пор хвалилось: это легко, а потому привлекает. «Телеграф» был предшественником целой эпохи литературной. Для публики нашей чересчур много значили авторитеты – «Телеграф» напал на авторитеты. В «Телеграфе» это не было порывом истины, хотя бы наливом негодования, – нет, в нем это была лихая хватка и больше ничего, желание отличиться; лестно казалось напасть на славу, пример Моськи Крылова для многих соблазнителен. Но это «Телеграфское» нападение совпало с исторической минутой и, повторяем, имело смысл; смысл этот обозначился не в «Телеграфе», но внутри публики. Не «Телеграфу» и не его преемникам современным Петербургским извлечь было пользу и истину из всех этих нападений, потому что «Телеграф» и журналы, его преемники, кругами двигались или двигаются – но польза из кружения, однако, была для взгляда на литературу вообще, для критики, для сознания, для хода самой литературы. Бойкость и ловкость, расторопность «Телеграфа», которые часто бывают признаками отсутствия серьезного труда и сопровождают торговую спекуляцию, давали ему большой ход в публике. Но так как история бывает неразборчива в средствах и самое зло обращает на пользу (что, однако, нисколько не извиняет зла), то и «Телеграф» имел значение в ходе литературы.
Читать дальше