Этот страшный оркестр темным облаком висел над танцующими, – при каждом ударе оркестра вырывались из облака: и громкая речь негодования; и прерывающийся лепет побежденного болью; и глухой говор отчаяния; и резкая скорбь жениха, разлученного с невестою; и раскаяние измены; и крик торжествующих возмутителей; и насмешка неверия; и бесплодное рыдание гения; и таинственная печаль обманутого лицемера; и стон страдальца, непризнанного своим веком; и вопль человека, в грязь втоптавшего сокровищницу души своей; и болезненный голос изможденного долгою жизнию человека; и радость мщения, и трепетание злобы; и упоение истребителя; и томление жажды; и скрежет зубов, и хруст костей, и плач, и взрыд, и хохот… и все сливалось в неистовые созвучия, которые громко выговаривали проклятие природе и ропот на провидение; при каждом ударе оркестра выставлялись из него: то посинелое лицо истерзанного пыткою, то смеющиеся глаза сумасшедшего, то трясущиеся колени убийцы, то замолчавшие уста убитого тайною грустию; из темного облака капали на паркет кровавые слезы, – по ним скользили атласные башмаки красавиц – и все попрежнему вертелось, прыгало, бесновалось в сладострастном холодном безумии…
Долго за рассвет длился бал, долго поднятые с постели житейскими заботами останавливались посмотреть на мелькающие тени в светлых окошках.
Закруженный, усталый, истерзанный его мучительным весельем, я выскочил на улицу из душных комнат и впивал в себя свежий воздух; утренний благовест терялся в шуме разъезжающихся экипажей, и предо мною были растворенные двери храма.
Я вошел; в церкви пусто; одна свеча горела пред иконою, и тихий голос священника раздавался под сводами: он произносил заветные слова любви, веры, надежды; он возвещал таинство искупления, он говорил о том, кто соединил в себе все страдания человека; он говорил о высоком созерцании божества, о мире душевном, о милосердии к ближнему, о братском соединении человечества, о забвении обид, о прощении врагам, о тщете замыслов богопротивных, о беспрерывном совершенствовании души человека, о смирении пред судьбами всевышнего; он молился об оглашенных, о предстоящих!
Я бросился к притвору храма, хотел удержать беснующихся страдальцев, сорвать с сладострастного ложа их растерзанное сердце, возбудить его от холодного сна огненною гармониею любви и веры, но уже было поздно! – все проехали мимо церкви, и никто не слыхал слов священника… {17}
Была еще в старину так называемая описательная поэзия. Целые огромные поэмы были посвящаемы описанию известных садов, местоположений, времен года и пр.; такую поэзию приличнее было бы называть статистическою . Впрочем, это вздор, который не стоит и опровержения. Поэзия говорит не описаниями, а картинами и образами; поэзия не описывает и не списывает предмета, а создает его.
Была еще эпиграмматическая поэзия. Выше мы намекнули на значение эпиграммы у древних. В наше время, это – острота, bon-mot, оправленное в рифму. В прошлом веке эпиграмма занимала почетное место в ряду других родов поэзии; иные поэты тогда только и писали, что эпиграммы. Теперь это – или шалость поэта, или его хлопушка по иной физиономии. Во всяком случае, она относится не к искусству, а к беллетристике.
«Отечественные записки», 1841, т. XV, № 3, отд. II, стр. 13–64 (ценз. разр. 28 февраля 1841). Подпись В. Белинский.
В 1841 году Белинский задумал «Теоретический и критический курс русской литературы». Замысел историко-теоретического курса давно уже волновал критика. Эти планы Белинского самым непосредственным образом связаны с его литературно-критической борьбой. Таков его замысел написать историю литературы для немцев, имевшую своею целью разоблачить «шевыревско-мельгуновскую» концепцию истории русской литературы в книге Кенига «Образы русской литературы».
Точно так же и в этой статье Белинский имел целью нанести смертельный удар пережиткам классицизма и романтизма. В письме к Боткину от 1 марта 1841 года Белинский, оценивая данную статью, писал: «Если я не дам теории поэзии, то убью старое, убью наповал наши риторики, пиитики и эстетики, – а это разве не шутка. И потому охотно даю на поругание честное имя мое».
Белинский воспользовался для некоторых разделов материалом статей Рётшера и «тетрадками» Каткова, в которых находились конспекты гегелевской эстетики (например, для раздела о «лирической поэзии»). Но все это было решительно переработано в духе общей концепции Белинского, которую он развивал в статьях этого периода.
Читать дальше