Законы судьбы не могли не волновать Островского – ведь он в творимом им мире был главное лицо, демиург и человеческими судьбами распоряжался по своему усмотрению. Он знал, как из-за людской беспечности, легкомыслия или дурного своеволия складывается неумолимый приговор. И он не был беспечен.
Свой «антилиризм» – как жизненную программу – он выработал, очевидно, в молодости. Во всяком случае, в его рецензии на повесть Писемского «Тюфяк» (1851) есть поразительное замечание. «В этом произведении вы не увидите ни любимых автором идеалов, – пишет Островский, которого во всю жизнь подозревали как раз в отсутствии “идеалов”, – не увидите его личных воззрений на жизнь, не увидите его привычек и капризов, о которых другие считают долгом довести до сведения публики. Все это только путает художественность и хорошо только тогда, когда личность автора так высока , что сама становится художественною» (разрядка моя. – Т. М . [14] Разрядка заменена на курсив – Редактор электронного издания .
).
Рискну утверждать, что редкий художник воздвигает между собою и обществом фильтр подобной силы! Запрещены все нехудожественные проявления личности. Можно пойти и несколько далее, предположив, что этот «фильтр» Островский установил и за пределами искусства.
Сделать свою личность художественною – пожалуй, следы такой работы можно угадать в нашем таинственном драматурге. И если в ранней молодости дело ограничивалось слабостью к щегольской одежде и рассматриванию себя в зеркале (а что ж, и это первые шаги к превращению себя в произведение искусства), то зрелые годы характерны исключительной силой внутренней отделки, обдуманностью всех проявлений.
Он избегал торопливых речей, ненужных слов, путаных дел, темных историй; политика и особливо болтовня о ней отвращали его – видимо, своей полной антихудожественностью; он всесторонне обдумывал людей и никогда не доверялся случайным собеседникам; он брал на свои плечи все, что взваливала жизнь, и никогда и ни от чего не отказался, не увильнул, не схитрил. Он, своим разумом преображавший материю жизни в божественное искусство, будто стремился продлить сие благодетельное преобразование и далее. Во всяком случае, трудно не заметить одного важного свойства его деятельности – стремления расширить возможную сферу своего влияния. Мало писать и печатать «пиэсы» – надобно их играть, воздействуя таким образом на значительно большее количество умов (у Островского есть рассуждения на эту тему, что-де напечатанное становится достоянием одной лишь интеллигенции, а этого недостаточно). Мало быть драматическим писателем – надобно создать общество драматических писателей. Мало быть только лишь зависимым, гонимым драматургом – надобно подчинить своему воздействию весь театр. Внести в жизнь как можно более закона, порядка, композиции, то есть начатков художественности, – вот генеральное желание Островского.
И хаотическая стихия поддавалась воле гения – нехотя, а поддавалась.
У Александра Николаевича Островского и его брата Михаила Николаевича была, как мне кажется, общая жизненная пружина – общая с их отцом Николаем Федоровичем.
Тот, выйдя из бедности, умер дворянином, помещиком и домовладельцем, но хлопоты его были материальные, сконцентрированные на нем самом и делах семейства. Александр Николаевич и Михаил Николаевич отличались неспешным, постепенным самоосуществлением – вплоть до достижения высшего положения в избранной сфере. М. Н. Островский достиг высшего чина в российском государстве – чина действительного тайного советника, но и А. Н. Островский тоже некоторым образом достиг «высшего чина» в избранной им сфере деятельности. Существовала, видимо, и генетическая программа, так своеобразно претворенная драматургом…
Повторю: Островский не оставил потомкам подробной объяснительной записки насчет своих взаимоотношений с судьбой. Можно, однако, изучив его творчество, примерно понять, какие были его представления о действии сей мировой силы. В его пьесах судьба ведет себя иррационально по отношению к людям, пребывающим в счастливой бессознательности: может ударить или обласкать равно беспричинно. Чуть только проблеск сознания – иррациональность съеживается, освобождая некоторое место и для причинно-следственной связи, и для законов – не арифметических, вестимо. Это Елеся Мигачев («Не было ни гроша, да вдруг алтын», 1871), художественный родственник Миши Бальзаминова, может найти под деревом пачку денег. Иоасаф Наумович Корпелов («Трудовой хлеб», 1874), нищий учитель, образованный человек горькой судьбины, никогда никаких денег нигде не найдет. А если сознание и самосознание человека развиты до высшей степени, так, что он горазд выстроить и самую свою личность по законам художественной композиции – а так, очевидно, было у Островского, – не вступит ли в силу закон обратного влияния? Не получит ли человек долю законной власти над судьбой?
Читать дальше