В лесу еще лежит снег. Вдоль дороги текут, бегут талые воды, большак давно уже потемнел, и бесчисленные его горбины успели высохнуть, но отойди на шаг в сторону — и очутишься в снегу по колено. Еще много снега в лесу. Еще держатся ледяные оковы озер. Они продержатся еще и неделю, и две. Лишь Пяршокшна поет весело и беспечно. Вот мы и направляемся к этой звонкой речке, где на быстрине и в темных омутах молнией мелькает форель. Вытащишь ее, бросишь на ноздреватый снег, а она играет всеми цветами радуги, переворачивается с боку на бок, и тобой овладевает странное чувство… Рыба на снегу. Пестрая форель на белом снегу… Потом мы заходим на одинокий хутор на берегу Пяршокшны. Усадьба, а рядом с ней — высокое дерево с водруженным на него колесом, где ранней весной трещат клювами аисты. Хозяин всегда встречает нас как своих. Не как гостей — с распростертыми объятиями, а как своих — тихо, сдержанно, и только глаза говорят, как он рад, что миновала еще одна зима, что мы все дождались весны. И как своим показывает он улов — радужных форелей, лежащих в старом корыте. Затем ведет нас в избу, где мы пьем парное молоко, беседуем с его домашними, а хозяин приносит с сеновала душистое сено, сохранившее запах прошлогоднего лета, бросает на пол и укладывает нас. А наутро мы уходим, удаляемся по берегу Пяршокшны, и старый крестьянин провожает нас грустным взглядом, зная, что встретимся не скоро, только будущей весной, когда из теплых стран вернутся аисты. Так было много весен подряд, и мы привыкли к этому празднику. Но однажды весной застали старика одного. Все домочадцы перебрались в город, «поближе к людям». Остались только сам старик, собачонка да живущий за печкой уж, выползавший на середину глиняного пола, чтобы полакать молочка. А следующей весной мы не нашли усадьбы. Остался только фундамент и гнездо аистов на высоком дереве. Пустое гнездо. Мы ночевали под открытым небом на месте бывшей усадьбы, и неизвестно, то ли весенние заморозки, то ли печальные сны заставляли нас ворочаться с боку на бок… Мне снился один из последних могикан литовских пущ, побежденный городом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Утром наш лагерь распался, все разошлись по едва заметным тропинкам, стежкам. Опять мы с Иваном Унгуштаевым первыми покидаем стоянку. Наш путь лежит по берегу бурного ручья, все вверх и вверх. Трудный путь. Чем выше мы подымаемся, тем больше снега. Ноги скользят, проваливаются, и, когда падаешь, будто угодив в капкан, стараешься упасть как можно мягче. Но камень, хоть и покрытый снегом, остается камнем. Болят сбитые колени, изодранные руки. Медленно, упорно завоевываем метр за метром, пока не достигаем вершины хребта, а затем, с таким же упорством сохраняя добытую высоту, долго идем до следующего хребта или нового источника, откуда все начинается сначала: опять метр за метром карабкаемся вверх. В темноте подходим к слиянию двух ручьев и останавливаемся на ночь. Голова кружится, ноги будто свинцовые, руки тоже отяжелели, стали сонными, равнодушными даже к теплу костра. Все внутри, кажется, выгорело, спеклось, и жажде не будет конца, мне никогда ее не утолить, хотя пью уже пятую или шестую кружку крепкого, душистого чая. Распивая чаи, мы не сразу хватились, что пропали наши собаки. Нет ни Таракана, ни Роськи, ни Саяна. Только рыжий Тобик Петра лежит рядом, облизывая сбитые лапы, да жадно следят за нами голодные глаза Верного. Старый Унгуштаев отходит от костра и кричит:
— Роська! Роська!.. Таракан, Таракан… — Десятки раз кличет он, но тайга поглотила их, нет собак. А без собак нет охоты. Горе, а не охота без собак. Больше проешь и одежды сносишь, чем заработаешь, потому что в тайге без собаки белку трудно найти, а соболя и вовсе не увидишь.
— Роська! Таракан! — тщетно взывает старый Унгуштаев.
Тщетно. Он и сам это понимает. Если собака сразу не прибежала на зов, значит, и не прибежит уже. Видно, собаки махнули хвостом на охоту за белками, на трудную, скудную жизнь в тайге и вернулись в цивилизованный мир, где они выросли, где им полюбился свой угол, где все привычно и ясно, где работа начинается и кончается лаем и никто не станет тебя ругать, что не к месту или не вовремя гавкнул. Наоборот. Похвалят — хороший, мол, сторож дома. Молодые псы. В них еще не проснулась природа. А может, так и не проснется? Ну что ж, им же хуже. Таких собак тофалары не держат. Такие собаки сами себе выносят смертный приговор. Таких собак просто-напросто стреляют. И все.
— Поеду, — говорит старый Унгуштаев и седлает оленя. Мы знаем, куда он собирается. Домой. Если собаки вернулись, возьмет их и снова поведет в тайгу, еще раз попробует разбудить их дикую природу. И перед уходом накажет домашним, чтобы те, ничего не дожидаясь, делали свое дело, буде собаки опять вернутся, бросив хозяина в тайге и не уразумев, что жизнь дана не только для того, чтобы бегать задрав хвост, сладко дремать на солнцепеке да глодать кости. Есть еще в жизни такое слово — работа. Если они этого не поймут — пусть домашние делают свое дело…
Читать дальше