Мне представляется, что, даже будь это так, это означало бы придавать слишком большое значение собственной персоне. Что это за добродетель, если ради мелкой заботы о себе, о своей драгоценной целостности и своем личном достоинстве она готова выдать невинного человека убийцам? И что это за долг, если он открещивается от благоразумия, сострадания и милосердия? Ложь предосудительна? Наверное. Но бессердечие еще более предосудительно! Правдивость есть долг? Пусть. Но помощь попавшему в беду – тоже долг, и гораздо более настоятельный. Горе тому, кто чистоту своей совести ценит выше жизни ближнего!
Позиция Канта, поразившая многих уже в XVIII веке, о чем свидетельствует возражение Констана, в наше время выглядит полностью неприемлемой. Дело в том, что в печально знаменитом ХХ веке варварство приобрело такие устрашающие масштабы, что рядом всякий ригоризм нелеп и смешон, если он не выходит за рамки умствований, и по-настоящему гнусен, если он становится на службу палачам. Представьте, что у себя на чердаке вы прячете еврея или участника Сопротивления, которого разыскивают гестаповцы. И что же, вы скажете им правду? Или просто откажетесь отвечать (что будет означать ваше признание)? Разумеется, нет! Всякий честный, добросердечный и просто порядочный человек почувствует, что не только имеет право, но и обязан солгать. Именно солгать, потому что ложь остается тем, что она есть, – заведомо искажающим правду заявлением. Лгать немецким полицаям, выпытывающим, не прячете ли вы у себя патриота, в данной ситуации – ваш священный долг. Но что это доказывает? Только то, что правдивость (поскольку в приведенном примере ложь явно добродетельна) не является абсолютным долгом, что бы там ни думал Кант. Она не является ни безусловным, ни универсальным долгом, мало того: может быть, никакого абсолютного, универсального и безусловного долга вообще не существует (с позиции Канта, следовательно, не существует и долга как такового), а существуют лишь ценности, более или менее возвышенные, лишь добродетели, более или менее ценимые, насущные или необходимые. Правдивость – добродетель, бесспорно. Но менее ценная, чем справедливость, сострадание, великодушие; менее ценная, чем любовь, точнее говоря, менее ценная, чем любовь к истине и милосердие, понимаемое как любовь к ближнему. Впрочем, ближний – тоже истинен, и эта его истинность во плоти, подвергаемой истинному страданию, важнее – и намного важнее! – чем правдивость наших слов. Прежде всего – верность правде, да, но в первую очередь правде чувств и лишь потом – правде заявлений; в первую очередь правде боли и лишь потом – правде слов. Пытаясь превратить добросовестность в абсолют, мы утрачиваем добросовестность, потому что она перестает быть добром и оборачивается высушенной, убийственной, исполненной ненависти правдивостью. Это уже не добросовестность, а формализм, не добродетель, а фанатизм. Теоретический, бесплотный, абстрактный фанатизм философа, любящего истину безумной любовью. Но безумие не может быть благом. И никакой фанатизм не может быть добродетелью.
Рассмотрим еще один, менее экстремальный пример. Нужно ли говорить правду умирающему? Всегда, ответил бы нам Кант, во всяком случае если сам умирающий начнет задавать нам вопросы, потому что правдивость – абсолютный долг. Никогда, отвечает Янкелевич, потому что подобная правда причинила бы умирающему пытку отчаянием. Мне представляется, что проблема несколько сложнее. Сказать умирающему правду, если он хочет ее знать и способен ее выдержать, означает также помочь ему умереть с ясным сознанием происходящего (Рильке говорил, что обманывать умирающего значит красть у него его смерть), с миром и достоинством, так же правдиво, как он жил и хотел бы жить дальше, а не в плену иллюзий и нежелания признавать очевидное. «Тот, кто говорит умирающему, что он умрет, лжет, – утверждает Янкелевич, – во-первых, в буквальном смысле слова, потому что он ничего не знает о жизни и смерти, ибо об этом знает только Бог, и никто не имеет никакого права говорить другому человеку, что он умрет», а во-вторых, «по духу, потому что он причиняет ему боль» («Трактат о добродетелях», II, гл. 3 «Искренность»). Позвольте. Утверждать, что это ложь в буквальном смысле слова, значит смешивать добросовестность и уверенность, искренность и всеведение: что может помешать врачу или близким честно сказать умирающему все, что им известно, в том числе о границах своего знания в данной области? Что касается лжи по духу, то называть ее так значит недооценивать истину и не уважать дух. Ставить надежду выше истины, выше ясности ума и храбрости – значит возносить ее на слишком высокий пьедестал. Чего стоит надежда, если ценой ее является ложь и иллюзия? Бедным и одиноким людям не нужна лишняя боль, продолжает Янкелевич, и это важнее всего, даже важнее истины. Да, если боль непереносима, а человек беден и одинок и не в состоянии ее вытерпеть, если только иллюзия помогает ему выживать. Но разве в жизни всегда обстоит именно так? И зачем тогда нужна философия, зачем нужна искренность, если та и другая теряют смысл на пороге смерти? Если истина ценится только тогда, когда она нас успокаивает и не рискует причинить нам боль? Я не очень доверяю людям, которые, рассуждая о подобных материях, жонглируют словами «всегда» и «никогда». Разумеется, я согласен, что иногда приходится лгать, руководствуясь любовью или состраданием, а иногда это даже необходимо. Что может быть глупее и трусливее, чем стремление навязать другим храбрость, на которую ты и сам-то вряд ли способен? В том-то и дело! Решать должен сам умирающий, если он в силах. Только ему судить, насколько он дорожит истиной, и никто не может отнимать у него право на это решение. Мягкость предпочтительнее грубости, а сострадание должно возобладать над правдивостью. Но истина от этого не перестает быть ценностью, и мы не в состоянии лишить другого человека этой истины без чрезвычайно основательных причин, тем более если он ее взыскует. Комфорт и благополучие – это еще не все. Да, надо стараться, сколько возможно, прекращать физические страдания человека, и врачам следует уделять этой задаче гораздо больше внимания. Но моральные страдания? Тревогу и страх? Как мы можем избавляться от того, что является частью самой жизни? «Он умер, даже ничего не успев почувствовать», – иногда говорят о скоропостижно скончавшемся человеке. Но разве такая смерть свидетельствует о победе медицины над смертью? Ведь человек-то умер, а задача врачей заключается в том, чтобы лечить нас, когда это в их силах, а не обманывать, если медицина бессильна. «Но если я скажу ему правду, он покончит с собой», – как-то поделился со мной один врач. Да, но самоубийство – не болезнь (это также неотъемлемое право каждого человека), а вот депрессия – именно что болезнь, к тому же поддающаяся лечению. Врачи работают, чтобы лечить, а не для того, чтобы решать вместо пациентов, стоит ли их жизнь – и смерть! – того, чтобы быть прожитой. Дорогие мои медики, будьте бдительны и не попадите в ловушку патернализма: вам доверена забота о здоровье пациентов, а не об их счастье и безмятежности. Разве умирающий не имеет права быть несчастным? Разве он не имеет права быть испуганным? Так что же вас так напрягает в этом горе и страхе?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу