Двое оставшихся подняли кубки, чтя память ушедших.
– Еще покоя не дает, – продолжал Дитрих, – Божьи Псы. Грех что дурное про Ловенский Орден сказать, а все же… Я-то их помню, какими они в войну были, при отце Мартине. Как всем, какого бы племени и веры человек ни был, приют и убежище в монастырях давали. Как в осадах сидели и, день на стенах отстояв, в скриптории шли, книги переписывали, а потом выносили их тайно, в укромных местах прятали, чтобы знание не погибло. Как в моровые деревни шли, лечить пытались. Как раненых с поля боя на себе в укрытия тащили, а по ним стреляли потехи ради. Много ль их, тогдашних, осталось? Они воистину уходили в Рай когортами. Остальных повыбило время. Сейчас уходят те, кто еще помнит Мартина Волчьего живым. Нынешним молодым скучно слушать о милосердных деяниях. Им нравятся рассказы о боях с Братством. Молодых тоска берет госпиталями и паломниками заниматься. Подвигов хочется. А для свершения подвигов враг нужен. Боюсь, как бы искать не принялись…
Дитрих снова замолчал. Могучие прежде руки его лежали на столе. Пальцы сжаты в кулаки. Руки эти способны еще взять копье, поднять меч… Один раз.
– Я никогда никого ни о чем не просил, – тихо, с трудом вымолвил император. – Ни друзей, ни тем более врагов и тех, кто мне безразличен. Все делал сам. Свою дружину, свой дом, свою семью, свою Империю. Но без Берканы Ольгейрдоттир не было бы императора Дитриха. Оттуда мне будет уже не дотянуться. Я прошу тебя, остающийся в этом мире: сделай так, чтобы здесь не забыли Беркану.
«Я не должна плакать! Я правнучка Бертильды Ольгейрдоттир! И бабушка говорила, что не надо… Я не должна плакать!»
А слезы все текут, текут, мешают смотреть. Из окна напротив видно море. Из этого – только двор замка, ворота.
Под багряным тревожным закатом идет по обтесанным камням высокий человек в сером смольском плаще. Ветер треплет его длинные седые волосы.
«Бабушка, ты сумела дождаться?»
Уходит из памяти детство,
И сказка становится былью.
Н. Федотова
Многие законы и обычаи ушли из бытия Империи вместе со старой династией. Но Право Трех Дней сохранилось. Введено оно было сто пятьдесят лет назад императором Готфридом, отец которого был заколот на пиру. Убийца, воспользовавшись начавшейся суматохой, благополучно покинул Лагейру и затерялся в переплетении дорог Ринка. С тех пор повелось: от чего бы ни умер член императорского дома, – был ли убит супостатом на глазах у многих свидетелей, тайно изведен злым зельем или мирно скончался от дряхлости в собственной спальне, – запираются на три дня ворота города и никто не вправе выйти за стены. Зато всякий может явиться в замок Дракенцан и рассказать, что знает о смерти новопреставившегося, не было ли тут заговора или злого умысла одиночки. Если в назначенный срок не будут распознаны вражьи козни, то вновь открывают ворота города. Идите куда хотите, добрые лагейрцы, гости торговые и просто люд проезжий, свободны вы.
Третий день к концу близится. Ха, да какой там день! Вечер на ночь переваливает. На рассвете ворота откроют. Нетерпеливый люд загодя к городским стенам подтягивается.
В кабаке хромого Гельмута не то чтобы не протолкнуться, но народу для позднего времени предостаточно. Клаус Кулачина, каменотес-подмастерье, лениво озирает зал. За спиной томится дружина (она же шайка, свора). Седьмицы день последний. Душа в непокое, кровь кипит, кулаки драки жаждут. Эй, страннички! Попомните Лагейру, пыль дорожная!
Несколько групп купцов, как поганки пни, столы облепили. И бабенки при них. Ничего бабенки, чистенькие, аппетитные. Вот бы такую… Да нельзя. Поди задери тароватых, с их-то охраной, за полновесные фогели нанятой. Да и Гельмут обиды денежных клиентов не простит, вон уже как выкрысился, враз стражу кликнет. А стража старика послушает. Мало того, что Гельмут железнобоких прикармливает, так они к тому ж все его с детства знают, их старики на тех же полях стояли, где хромой, бывший наемник, свою подпорку покорежил. Можно, конечно, и со стражей кулачками помахать, да сегодня плохо выйдет. Половину ребят отцы-матери из дому не выпустили: какое, мол, веселье, когда только утром императрицу схоронили!
В углу лениво перебирает натянутые на деревянный короб струны человек в сером плаще. Патлами белобрысыми длинными рожу занавесил. Этого задевать уж вовсе не с руки. Смолен, да к тому же миннезингер. Мало того, что так отлупит, меча из ножен не вынимая, что свои после, не признавши, домой не пустят, так еще и сложит ехидную песенку, от которой хоть топись, да постарается, чтобы пакость по всем кабакам Лагейры гулять пошла. Ну его, немочь бледную!
Читать дальше