Из сказанного видно, какие сложные личные переживания собраны Толстым в его рассказе. Становится понятным, почему он особенно охранял рукопись «Дьявола», отчего дал в дневнике своему писанию непонятное название, соединив его с вымышленным именем, отчего любовно оберегал самое Софью А-ну. Он хорошо помнил свое увлечение конца 1850-х— начала 1860-х годов и ревность молодой жены к его прошедшему, и в то же время он сам тяжело, — даже сильнее, чем прежнее увлечение, потому что тогда он ни перед кем не чувствовал своей вины, — ощущал пережитую им драму 1879 года, страдал ею так же больно и через 10 лет, в 1889 году, и позже.
Целых 20 лет после написания рассказа Толстому, как сказано выше, удалось охранить его от ревнивых взоров Софьи А-ны: только в 1909 году повесть попала в ее руки и тогда взволновала и растревожила ее: она вспомнила давнее. «С. была ужасна… въ ней поднялись старые дрожжи» — пишет в дневнике Л. Н., и им обоим было тяжело. Потом «она все высказала и я, слава Богу, смягчилъ ее и самъ расплакался, и обоимъ стало хорошо».
Так у Толстого на фоне его любви к Анисье и случайного увлечения Домной и связанного с этим ужасного состояния духа явилась эта повесть. Не только крупные и резкие штрихи из действительной жизни сквозят в повести, даже мелкие детали были близки к мелочам Яснополянской жизни, они не могли не напомнить Софье Андреевне прежнее, не взволновать ее, когда она через 50 лет в ярких образах повести восстановила в своей памяти ревнивые мысли восемнадцатилетней женщины.
Удивительна и иногда жестока была творческая работа Толстого: тяжелым гнетом ложилась на него личная жизнь, и он не мог отрешиться от изображения ее тяготы. Так в «Воскресении», «Коневской повести», сквозит его личная жизнь в переживаниях Нехлюдова — Валерьяна Юшкина, жизнь, своим ужасом, своим само бичеванием увлекшая Толстого к писанию; рассказ А. Ф. Кони разбередил его старые раны. Так и в «своей» драме «И свет во тьме светит» каждое слово — страдание, лично им перенесенное. Так и во многом другом, написанном Толстым. Так и эта повесть «История Фредерикса», в которой «поднялись старые дрожжи» страдания, заставила вновь мучиться обоих, и мужа и жену в последнее время их жизни старыми, давнишними муками.
В. СРЕЗНЕВСКИЙ.
«ПРИКЛЮЧЕНИЕ ПАРТИЗАНА ФИГНЕРА»
у Л. Н. Толстого
Статья историка и беллетриста
В. Ф. БОЦЯНОВСКОГО
Всем, конечно, известны прекрасные страницы четвертого тома «Войны и Мира», где рассказывается, как Долохов и Петя, одевшись во французские шинели, отправились во французский лагерь и там беседовали с французами, принявшими их за своих. Но, кажется, далеко еще не может считаться установленным источник, из которого Л. Н. Толстой заимствовал данные для описания этого исключительного по своей дерзости приключения.
Чрезвычайно любопытно поэтому будет сопоставить с ним затерянное в сумбурно изданном сборнике материалов П. И. Щукина [3] Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 года, собранные и изданные П. И. Щукиным. М. 1903. Часть седьмая, стр. 317–319, 332–333.
, обширное письмо полковника Бискупского к издателю ((Отечественных Записок» А. А. Краевскому, подробно описывающее ему, по его просьбе, дерзкие вылазки партизана Фигнера.
Приводим из этого письма, без изменения, место, соответствующее описанию факта в романе Л. Н. Толстого. Бискупский рассказывает, что произошло это для них неожиданно.
_____
На одной стоянке явились два проводника с донесением. Фигнер выслушал, велел слезть с коней и дожидаться его. «Сам не слезал, рассказывает Бискупский, посматривая на меня, то на Чудовского, сказал: «садитесь, поедем со мною». Проводник вывел на край леса, Фигнер что-то приказал ему и воротил, а мы поехали из леса. У нас в виду широко раскинутое пространство открытых полей и селений, кажется, с каменною небольшою церковью. Почти вокруг села, особенно с нашей стороны, лагерь и полно село французов, которого от нас версты с 2 поля.
«Было прекрасное утро, солнце грело. Смотря из опушки леса, Фигнер говорит: «поедем в этот лагерь». Я засмеялся, и Чудовский (вот портрет его: росту малого, широкоплечий, лет 30, лицо ужасно изрытое оспой до безобразия, толстые губы, добрый малый, веселый, безпечный и порядочно храбрый), выпуча глаза, покрутил головою, сказал: «а чтож, поехать бы хоть поближе». Фигнер не в шутку уже на ходу, вперив глаза на лагерь и на местность, мы оба то за ним, то рядом с ним, то поглядываем назад, то на себя, то вперед, молча, не веря еще, что доедем до самого лагеря. Фигнер прибавил шагу и говорит: «вы, Чудовский, хоть худо говорите но французски, если кто спросит что-нибудь, выручайте ответом Ксаверия Андреевича, но коротко, избегая разговора, будто польские уланы в каком-то хаосе столпившихся в голове мыслей». Мои глаза разбежались по лагерю: кони расседланы у плетней, то ржат, то головами машут, солдаты полуодетые; далее направо и выше в козлах блестят ружья, пехота то в кучках… По другую сторону села, ниже, налево конные егеря, там и сям обозы и несколько пушек, носят то солому, то… с села, складывают шалашики, словом, все пестреет разнообразно, огоньки, дым и говор во ста шагах перед нами; а крайние французы смотрит и на нас. Тут вздыхая, я мысленно проклял Фигнера; все как во сне кажется, и мы все трое, уже лавируя промеж лагерных пожитков, меблировки, — где кучка пера, где мяса, где торбы и различные предметы, — пробрались к одному огню с горшками и котелками, — ба, вспомнил, тут лежали и сарафаны, и кокошники, и лапти разбросаны. Среди кирасиров остановились (прошу сочинителя употребить свои таланты объяснить за меня, что тут почувствовалось, я не умею сказать, даже и тогда не умел бы); Фигнер стоящих тут двух офицеров с трубами в зубах приветствует добрым утром и залепетали с обоих сторон. Не мне изобразить это состояние, в каком была моя внутренность и наружность, только помню, мы оба стояли позади Фигнера; мне показалось, что от него, Фигнера, несет трупом; я взглянул на Чудовского, — рожа его и глаза, как воротник изношенный, багрово малиновая, как будто баклажку опорожнил, а я (по словам Чудовского) был то белый слишком, то красный. Офицеры в фуражках и шинелях, накинутых на плечи, один брюнет, красивый лицом, стоял ближе перед Фигнером, говорил скоро, улыбался; другой молодой, немного рыжеватый, часто обращался к костру, у которого стояли жестяные посудники.
Читать дальше