Потом другая школа, лето, первые полеты. Они жили в палатках на краю аэродрома, вставали до солнца, когда степь была живой, алела маками и пахла травами. В полдень степь дышала сухим жаром, никли цветы и травы, ветер нес со старта едкую пыль, от которой трескались губы. Вот в такой полдень дошла, наконец, очередь до Рытова, он вылетел с инструктором на Р-5, потом самостоятельно, а осенью поднял в воздух тяжелую машину.
РАССКАЗЫВАЕТ СТОГОВ
Мы расходились по своим комнатам, когда была дана команда на построение.
Преснецов стоял в строю с горящим лицом, в криво застегнутом кителе и отчаянно зевал. А я смотрел на комиссара, который вертел в руках листок бумаги, и не мог взять в толк, отчего он так волнуется.
Листок оказался телеграммой Верховного Главнокомандующего. Верховный поздравлял оперативную группу с выполнением задания и желал летчикам-балтийцам новых боевых успехов.
Я вдруг широко и свободно вздохнул, словно меня отпустила застарелая боль. Боль и тоска, и предчувствие беды, в которой нельзя было признаться. Этот остров, маленький аэродром, старики-хуторяне, чужая жизнь… И мы одни. Вечерами остров тонул в тумане, голоса, как в деревне, далеко разносились в сыром воздухе. И тишина, и редкие голоса были тревожными, от тоски и одиночества ныло сердце. А может, от страха и неизвестности… И тут отпустило.
Капитан Дробот держал меня за пуговицу и говорил свистящим шепотом:
«Я видел немцев… Они, гады, неделю ходили по мне. Душа болела, Стогов… А теперь уверен, будем их бить. Меня теперь не сломаешь. Я узнал вкус… Понимаешь, Стогов? Вкус победы».
Я его понимал. Мы воевали, теряли экипажи, мы делали, что могли, но все равно жили с чувством какой-то вины. Этого и не объяснишь даже. Уходя на задание, мы иногда встречали группы «юнкерсов». С бомбами крупного калибра под плоскостями они шли в сторону Ленинграда. Ну, как на эдакое смотреть? А что делать?! В драку не ввяжешься: свое задание. Однажды в районе Луги мы видели, как «мессеры» с малых высот утюжили шоссе, по которому текли толпы беженцев. «Ах, Паша, Паша, — чуть не плача, говорил Грехов, когда мы сели. — Истребитель бы мне! — Он повел шеей и крепко выругался. — Я бы этих зверей всех в землю вогнал!» Всех нас терзала одна вина.
Нам сообщили данные радиоперехвата.
«Берлинское радио, — читал комиссар, — передало сообщение, что в ночь с седьмого на восьмое августа крупные силы английской авиации в количестве до ста пятидесяти самолетов пытались бомбить столицу Германии. Действиями истребительной авиации и огнем зенитной артиллерии основные силы англичан были рассеяны, а из прорвавшихся к городу пятнадцати самолетов девять сбиты».
«Пытались бомбить? Крупные силы?»
«Сто пятьдесят самолетов?»
«Мать честная! Ну и язык у этого Геббельса!»
«А что же англичане, товарищ комиссар?»
«Они дали короткое опровержение: «В ночь с седьмого на восьмое августа ни один самолет из метрополии не поднимался из-за крайне неблагоприятных погодных условий».
«Англичане, действительно, крупно им досадили?»
Комиссар пожал плечами: «На Берлин было совершено несколько налетов… Но как признаешь, что столицу рейха бомбили русские самолеты!»
В гуле голосов я слышал хриплый смех Преснецова, взволнованную скороговорку Ивина.
«Вокруг уже работали, — говорил молодой летчик, — а мы все шли и шли в темноте. Я не понимал, чего штурман медлит. Подумал даже, что потеряли цель. И тут Голубев: «Боевой!» — а потом: «Так держать!» — и я увидел завод. Корпуса один за другим уходили под крыло, в них рвались бомбы. Честное слово, как на учебном бомбометании. Вот это сноровка! А в конце полета я опять начал нервничать. По времени должны быть дома, а штурман молчит. Дымка, ни черта не разглядеть. Я хотел позвать Голубева, но он сам подал голос. «Дом!» — сказал он, и я увидел кирху. Замечательный штурман!»
Летчики не расходились, все были возбуждены, говорили с веселым подъемом. Молчал один Рытов.
«Скоро немцы нас потрясут, — вдруг сказал он. — Не могут они нас не найти. Задачка из простых».
Вечером Навроцкий, Лазарев и Стогов отправились на хутор к эстонцам. На крыльце школы в одиночестве курил Рытов.
— Не угодно ли с нами, капитан? — спросил Навроцкий мягко и даже любезно. — Старина Михкель будет рад. Славный старик Михкель…
Рытов был мрачен, в углу рта торчала изжеванная папироса. Стогов думал, что капитан откажется, но тот неожиданно поднялся.
Читать дальше