Я вспомнил эту песню, — говорит Темиркул, — в связи с судьбой Джетыгенов. Тяжко им с ханом и его сыном, они рвутся из неволи сюда. Дай им бог силы и счастья.
Он не ждет одобрения и тут же поет о Манасе. В веселой компании нехорошо кончать песней о жестоком тиране.
Старик поет об Эр-Манасе, сыне Якуп-хана из рода Сыры-Ногай:
— «Он сильнейший из богатырей и странствует по свету в окружении сорока воинов. Он разбил китайцев, обратил в бегство сартов, разогнал дружину Калигаров и мучил персиян. Одежда его — белые латы, ни одна стрела не пробьет их. Его конь буланый, губастый, нет коня, подобного ему. Его достойный соперник — Жолой, повелитель язычников, могучий обжора, исполин страшной, неслыханной силы. Победить его можно лишь после обжорства, когда глаза его смежит смертоподобный сон. Конь Жолоя, Ач-Будай, не уступит белому скакуну Манаса. Таков победитель язычников. Велик и прекрасен киргизский батырь: глазные впадины его огромны, брови низко нависли, нос большой, глаза крупные, скулы плоские, уши толстые, оттопыренные, губы полные, грудь широкая, ноги длинные, талия тонкая, шея бычья, вид суровый, голос зычный. Он справедлив, готов к борьбе, как стрела, наложенная на тетиву».
Эту песню поют месяцами, никто не слышал ее конца. Темиркул знает ее наизусть. Его слушают с затаенным дыханием, и песня от этого звучит еще громче и торжественней:
— «Я отец юного Манаса, славного от Чу до Таласа, я не хан, но не хуже его, Якуп я! Его сын разжирел в Андижане, питаясь непропеченным хлебом и незрелыми плодами. Двенадцати лет он из лука стрелял, тринадцати — копьем врагов побеждал, детей уносил из седла, девушек милых от родных умыкал. Четырнадцати лет грабил аулы, пятнадцати — народом управлял. Он подобен синегривому волку, в гневе страшен, как смерть: борода и усы его щетинятся, из глаз сыплются искры, изо рта идет пламень и дым. Его стан раздувается, как походная кибитка алачуг».
Темиркул обернулся к Джоомарту, теперь он поет для него:
— «Эр-Манас имел прекрасного друга — великого Ленина. Он любил вождя русских, был всегда в дружбе с Советской страной».
Все кивают головой, это им нравится.
Теперь черед Джоомарта петь и играть. Мукай издали ему улыбается. Опять только издали, — похоже на то, что его силой там держат.
— Иди сюда, Мукай. Подойди, прошу тебя.
Пусть попробуют теперь не пустить его. Что он, Джоомарт, ему скажет? Ничего. Взглянет на него, пожмет ему руку и попросит сесть рядом. Ему скучно без него, и кажется, что их разлучают насильно.
Зов не дошел до Мукая, вокруг него стоит хохот и шум. Там словно намеренно визжат, надрываются, не дают агроному услышать его. Зато здесь все слышно, что там говорят.
— Мукай — наш Манас, он гордость Киргизии, — говорит о нем кто-то.
— Таких чудодеев никто не видал. У него, как у счастливой старухи, голые скалы становятся садами.
Мукай смеется, он доволен. Ах, как ему приятна лесть! Джоомарт напрягает слух, он силится распознать голоса и не может. Голова его кружится, в ушах стоит звон. Время блекнет в тумане, растворяется и исчезает. Его будит голос Мукая:
— То была золотая пора. Киргизы разводили только коней, с овцами и коровами не связывались. Чуть враг показался — они с табунами уже за горами.
— Правильно, — отзывается Джоомарт, — счастливая пора. Киргизы в то время были рабами братьев киргизов. Рабами платили калым, рабами делали друг другу подарки. Золотая пора, ха-ха-ха!
Опять громкий смех. Ловко он ответил Мукаю, не будет болтать теперь вздора. Кто-то кричит: «Да здравствует Джоомарт, род которого восходит из Чингиса!»
Он открывает глаза, и снова ему Мукай улыбается — приветливо, нежно, точно ничего не случилось. Дайте опомниться, не сон ли это был? Ему, должно быть, приснилось, он вздремнул на минуту. Как хорошо, что это был только сон. Мукаю не на что теперь обижаться.
Снова время куда-то уходит, не то валится в пропасть, не то Сабиля его убирает, комкает и прячет в карман. Люди говорят, двигают губами, но звуков не слышно. Они стали безголосыми, как Сыдык.
Точно сквозь сон, ему слышится речь Темиркула, старик рассказывает кому-то о себе:
— Собрали нас, музыкантов, со всех концов света, посадили в один ряд на одинаковых стульях и отдали приказ: «Вместе играйте одну и ту же мелодию». — «Нет, говорю, у нас так не играют. Музыкант не позволит, чтоб сливали его музыку с музыкой кого бы то ни было. В каждом горшке своя пища, в каждой душе своя песня». Тогда мне отвечают: «Нам нужен оркестр. Скажи, что ты требуешь для себя?» — «Я требую себе место, достойное меня». И они уступили. Мне дали самое высокое кресло, поставили его впереди, у всех на виду.
Читать дальше