Никто не знает, как и почему, но вдруг в какой‑то из дней в воздухе возникало известие: «Сегодня ― Бабслей!» И жизнь менялась. Потому что с этого момента все привычные социальные координаты растворялись в жарком летнем воздухе. Каждый мог выразить симпатию к каждой, окатив ее с ног до головы; студент ― преподавательнице, доцент или профессор ― студентке; слабая половина отвечала сильной тем же.
В бабслее переставали существовать табели о рангах, различия возраста и социального статуса; обливались все и вся. Аккуратистки, маменькины дочки, пытались прятаться по лабораториям, но этим потом доставалось особо. Когда буйство заканчивалось, такие пипетки–недотроги пугливо выбирались из‑за дверей на белый свет, и вот тогда‑то им и воздавалось на полную.
Также произошло и со мной в последний год, когда, после большого перерыва, я вновь вел там практику. Постарел, наверное, потерял чутье. Бабелей я тогда почти пропустил. Писал дневник в комнате за зоологической лабораторией, а потом вышел на крыльцо: мама дорогая, бабслей идет! Я схватил аппарат, начал снимать визжащих деук в купальниках и дембелей и умывальников с ведрами.
В собственной неприкосновенности я был уверен, подсознательно уповая на то, что даже тарусская удаль не посягнет на дорогую японскую оптику. Наснимал и студентов, и преподавателей.
Отсмеялись все, отхохотались; перерыв кончается, подходит время начала занятий, а я смотрю в окно ― все мои девицы еще мокрые, расселись на ступеньках у своего домика на солнышке, словно ждут чего‑то, и даже не чешутся, что через пять минут всем надо в аудитории сидеть. Выхожу на крыльцо, только приготовился строго промолчать на них командирским голосом, рявкнув командирским взглядом, как на меня сверху ведро воды!
Короче, подставился я, как последний лох… Под чей‑то вопль: «Акела промахнулся!» ― все, кто был, взревели в восторге, как болельщики на стадионе, а я стою в прилипших штанах, в залитых очках, с поникшей размокшей сигаретой в руке, а с крыши на меня щерится долговязый Денис, туды его растуды; сидит с пустым ведром и с удовлетворенным лицом плохого человека, сделавшего свое мокрое дело…
Начав работать в Тарусе как преподаватель, уже после кончины А. Е. Сербаринова, я старался следовать его стилю и традициям, но ни его преемники (Санычу привет!), ни я сам не смели их просто копировать.
Начиная свои тарусские орнитологические экскурсии в пять утра, я нередко выводил в маршрут группу, в которой никто так и не ложился спать. На такой экскурсии главных задач было три: первое ― не делать перерывов и не разрешать никому садиться (севший человек мгновенно засыпал, сначала не в силах удержать закрывающиеся веки над медленно вращающимися, безумно плавающими глазами, а потом безнадежно и бессильно по–птичьи свесив голову); второе ― не заснуть самому и, третье, главное, ― изучать птиц без скидок и поблажек.
Не заснуть самому было важно, потому что студенчество с чаем, гитарой и свечками толклось в моей зоологической лаборатории с отбоя до момента, пока я не отправлял всех восвояси. А так как сердце у меня мягкое и неформальным общением с молодежью я всегда дорожил и дорожу, то отправлял я посиделыциков в половине пятого, чтобы лишь успеть самому побриться перед выходом на птичек.
Бодрствующее по ночам студенчество отсыпалось днем, я днем не сплю. После недели в таком режиме даже моя многолетняя тарусская закалка начинала давать слабину. На одной из собственных экскурсий я отчетливо почувствовал, что могу бесконтрольно уснуть на середине собственного объяснения, несолидно рухнув носом в траву. Осознав такое, я панически увеличил в своем повествовании количество вводных фраз и безличных оборотов, позволяющих не так строго проводить связную линию повествования. Это меня и спасло: в одно из мгновений, рассказывая про пеночку–весничку, я все‑таки на секунду отключился, с трудом удержавшись на ногах…
Вечером того дня, ничего никому не объясняя, я приколол на дверь зоологической лаборатории записку «Ушел на базу», заперся и улегся в своей задней комнате спать…
Что сравнится с восторженно–блаженным летним сном в средней полосе, когда светлая короткая ночь лишь сереет за дачным окном? Ничто! Ни сиеста в кондиционированной прохладе под пальмами на тропическом острове, ни даже привал у тенистого ручья в ущелье прокаленного солнцем Копетдага…
Я преподавал в Тарусе и на кафедре со многими из тех, у кого учился сам. Есть все же что‑то особое в том, что учишься у людей как студент, а потом оказываешься с ними же, но по другую сторону былой «баррикады» в веселом вселенском противостоянии «профессора ― студенты», уже как коллега и соратник. И как же хорошо на сердце от сознания того, что тебя самого уже не будут пытать колокольчиками на зачете по ботанике!.. Вот она, свобода навсегда: идешь мимо, скажем, крестоцветного и не боишься его ни фига, смотришь смело и думаешь: «Ну, что, крестоцветное?..» ― а самому и не страшно совсем, что латынь перепутаешь…
Читать дальше