Я вспоминал об этом случае, когда три года спустя проголосовал в Вологодской области (от станции Вожега до деревни Нижняя) новенькому «ГАЗу-66», за рулем которого сидел такой же новенький, улыбающийся, с неправдоподобным румянцем на гладких щеках, молодой, жизнерадостный шофер. С него и с его машины можно было писать необъятное полотно «Шофер коммунистического будущего» для павильона ВДНХ.
― Садись, только по дороге пообедать остановимся.
Во время пути я безрезультатно пытался убедить разговорчивого водителя, что глухарь питается хвоей и прочей растительной ерундой («Ошибаешься! Ты его клюв видал?! Во какой клювище, в палец толщиной и крючком! Это чтобы мясо рвать!»).
Обедать мы остановились в ничем не примечательной деревенской столовой где‑то посередине пути. Зашли внутрь, и я сразу почувствовал необычное: пол был чистый, на окнах висели занавески, а на столах были постелены белые скатерти. Пробили в кассе борщ и шницель, я направился к раздаче, а шофер мне, мол, иди садись, здесь приносят.
В еще большем удивлении я уселся за стол, опасливо потрогав рукой чистую, без пятен, скатерть, и стал смотреть по сторонам.
Почти сразу к нам подошла очень домашнего вида женщина лет пятидесяти пяти, с мягкими чертами лица и такими же мягкими полными руками, посмотрела на нас ласково и поставила на середину стола глубокую тарелку с толстыми ломтями серого деревенского хлеба. Что‑то в этом хлебе показалось мне необычным. Я почти сразу понял что: он был еще теплый (и с хрустящей корочкой!). Мы оба накинулись на этот хлеб, не в силах устоять; не солили, не мазали горчицей, как обычно принято в столовых, потому что он был настолько вкусным сам по себе, что добавлять чего‑либо и в голову не приходило. Я, после первого же проглоченного куска, начал жестоко икать.
― Ну что ж вы всухомятку‑то? ― Та же женщина, с улыбкой посматривая на нас, ставила на стол поднос, на котором с трудом помещались две огромные миски (почти тазики), доверху наполненные темно–бордовым борщом. В нем было все, что должно быть у настоящего борща, ― и щедрый айсберг сметаны среди переливающихся, как на поверхности бордового океана, золотистых шариков, и запах, который, казалось, был почти виден, и все прочее, о чем вы наверняка уже читали у классиков гастрономического жанра.
Затем мы ели шницели с пюре, и они тоже были отменными, а не наводили, как обычное столовское второе, на мысли о естественной смерти и неизбежном тлении… А на третье был неразбавленный душистый компот.
Проведя потом три месяца на озерах и болотах, собирая материал для диплома по птицам севера Вологодской области, питаясь неделю за неделей хлебом с повидлом (чтобы не готовить) и лишь иногда балуя себя вареной картошкой (через раз ― с тушенкой или с местной копченой щукой, сухой, как сосновая кора), я не реже раза в день вспоминал тот обед…
У меня не было времени думать о стряпне, а есть хотелось постоянно. Однажды, правда, на свой день рождения я решил устроить сам себе праздничный обед, развел на берегу Вожеги костер, но сразу, откуда ни возьмись, появилась малюсенькая крючконосая старушенция в повязанном по–пиратски платке и, как ведьма, коршуном накинулась на меня за то, что я хочу жарким летом спалить случайной искрой соседские бани. Я загасил костер и убрался подобру–поздорову. Вечером она пришла ко мне и сразу, с порога, начала причитать, вытирая искренние слезы накопившейся за день жалости:
― Ты уж о прости меня, Серожа; мы тут смотрим всей деревней, как ты мотаешься со своими птицами; девок наших не трогаешь, а я тебе и поесть‑то сготовить не дала… Покушай, солдатик, вот я тебе принесла… ― и развязывает платок с огурцами, вареными яйцами и куском копченой свинины…
Так что, вспоминая про борщ, шницель и компот, я размазывал охотничьим ножом на волглый полежавший хлеб ненавистное уже мне темно–коричневое непривлекательное повидло… Банку этого ужасного мазева, с блеклой нечитаемой этикеткой, я раз в неделю покупал в деревенском магазине, надеясь, что уж эта ― точно последняя и больше я за ним сюда никогда не приду. Продавщица через некоторое время стала смотреть на меня с опаской («Никто, кроме вас, не берет»). И еще я вспоминал мед.
Это когда на первом курсе мы тащились однажды в Абхазии с неподъемными рюкзаками по горной дороге к заветному ледниковому озеру Амткел, я нес в руке прекрасную изумрудную ящерицу (не во что было посадить: все мешки уже были заняты змеями и жабами), и нас обогнал грузовик. Из него, остановившись за поворотом, вышел молодой местный парень и, очень смущаясь и больше глядя себе под ноги, чем на нас, с сильным южным акцентом пригласил залезать к нему в кузов («Не надо людям такое тяжелое носить…»). А когда мы проезжали ближайшее селение, он притормозил на улице рядом с высоким южанином в грязных ботинках на босу ногу, пыльных серых брюках, выцветшей бежевой рубахе с надорванным карманом и в огромной тяжелой черной кепке. Они заговорили по–своему, посматривая на нас, и высокий, безоговорочно замахав руками, высадил нас всех ― угостить медом в сотах, нарезанных огромными, янтарными, светящимися изнутри кусками («Москвичи? Вы что, ребята! Я всю войну в оккупации у русской семьи прожил! Неужели я могу вот так вас просто отпустить, да?!»). Я еще никак не мог тогда поначалу с этим медом справиться, не ел никогда раньше соты.
Читать дальше