ПОД НИЖНЕЙ КРОМКОЙ ОБЛАКОВ
Самолет иглой пронизывает небо, и белый шов делит синеву на две части.
Гнется голова, волнение теснит грудь, сдерживается дыхание. Перед глазами плывет приборная доска, мигают лампочки, фосфоресцируют циферблаты, подрагивают стрелки. Чуется острый резиновый запах кислородной маски. Кончики ушей начинают почесываться, словно давно прижаты наушниками. Проступает испарина. Нет, не могу поднять головы.
И не могу смотреть фильмов об авиации, и не читаю книг, хотя с тех пор, как последний раз затянул сектор газа и снял парашют, прошло много лет. Если кто-то скажет: неправда, все проходит со временем, не стану возражать — любовь, как и болезнь, у каждого протекает по-своему.
Ставим баню. Нижние венцы смолим. Смола кипит в старом тазу. Смотрю на пузыри и жалею грешников — каково им? Для пробы сую палец в таз и скатываюсь к Березовке:
— А-а-а!
— Ах! — Бабушка бежит в дом, ругая меня угланом, что, очевидно, должно означать уголовника. Возвращается с пузырьком, капает на палец, приговаривает: «У сороки боли, у вороны боли, у сыча всех шибча́, а у Васеньки заживи», — обвязывает тряпочкой. — Терпи, сам виноват.
Терплю. Грешникам хуже.
Мое дело глядеть за костром. Подкладываю под таз полено и от нечего делать кидаю в речку камешки.
Березовка течет вдоль темных ельников, светлых березничков между гор, по каменистому руслу торопливо, будто хочет вырваться из тесноты на простор. Вода в ней даже в разгар лета обжигающе холодна и так прозрачна, что плесни ее на камень — и, кажется, зазвенит она осколками.
Если посмотреть с обрыва, что неподалеку, можно увидеть хариусов. Булькнет в воде камешек, сорвавшийся из-под ноги, — сверкнут стремительные рыбки. Я пробовал их поймать, но пока не удавалось.
Дым стелется над речкой. Пахнет смолой. Дедушка уносит таз. Полено не успело сгореть. Сталкиваю его в речку. Подхваченная течением, головня густо дымит, превращается в ледокол «Красин». На перекате ледокол терпит бедствие, и я спешу на выручку. Пришлось свернуть — на большой льдине копошились люди. Ура, Папанин!..
— Эй, папанин-маманин, — зовет бабушка, — айда за Рыжкой.
Идем лугом. Рыжка поднимает голову, вострит уши. Бабушка накидывает оброть, поправляет очельник, снимает путы и подсаживает меня на Рыжкину спину. Вверху красота — далеко видно. Чмокаю по-дедушкиному: «Н-но, самурай!»
Конь косит глазом. Трава пестрит белой ромашкой, голубым цикорием, золотистым крапом куриной слепоты. В голове перемешались «Красин», Чкалов, Папанин, о которых много говорят ночующие у нас охотники. Натягиваю повод.
— Стой, стой! Куда ты? — беспокоится бабушка.
Меня охватывает состояние восторга, поддаю пятками, и Рыжка переходит на рысь.
— Убьешься! Тпру…
Конь выскакивает на дорогу. Стучат копыта о камни. Лечу вдоль речки, мимо дома, затухшего костра, мимо кучи бревен. От жути захватывает дух. Меня подкидывает и подвигает потихоньку вперед. Уж чувствую, как ходят подо мной лопатки, горизонт поднимается и падает. Сползаю на шею и в страхе хватаюсь за гриву. Рыжка останавливается, опускает голову, и я оказываюсь на земле. Бабушка выбегает из-за поворота — платок слетел, волосы растрепаны, тяжело дышит.
— Облезьян!
Я молчу.
— Что рыло-то дудкой вытянул? Садись, — и подсаживает.
Снова еду верхом, только, теперь бабушка держит Рыжку в поводу.
— Видал? — жалуется деду.
— Гляди ты! — Дедушка вытирает подолом рубахи лоб. — А я думал, Чапаев летит. Видно, мать, большой он у нас стал, пусть мох едет драть. Что глядишь? Запрягай.
Стаскиваю в кучу сбрую, хомут, дугу. Подвожу к телеге Рыжку, кое-как поднимаю хомут, но надеть его не могу.
— Слабо? — смеется дедушка. — Придется подрасти. — И, прикрыв глаза от солнышка, глядит в небо.
Там рокочет самолет.
— Чкалов летит?
— Отсюда не видать.
Самолет скрывается.
— Я тоже летчиком буду.
Читать дальше