Понемногу боль стала привычной, а потом начала ослабевать, временами исчезая совсем. Тогда он начинал ощупывать больное место, как ушиб, нарочно вспоминая ее, думая о ней так и сяк, чтобы проверить, прошла боль или только так кажется. Иногда он с удовлетворением чувствовал, что боль вполне переносима и он может почти спокойно думать о Марине, и даже анализировать свои воспоминания. Но иногда ощупывание отзывалось вспышкой такой мучительной тоски, что он, словно отдергивая руку от больного места, пытался поскорее перевести свои мысли на что-то другое, чаще всего безуспешно. Попытки же излечиться, иронизируя над своим состоянием, были не более успешными, чем если бы он пытался таким образом вылечить настоящий ушиб. Правда, из-за попыток иронизировать происходящее казалось ему не таким унизительным: все-таки он не распускал нюни.
Тем не менее ненастоящая сидела в нем намертво, и связь между обеими никак не могла оборваться. Когда настоящая была холодна, тогда и ненастоящая удалялась, и он тоже становился почти безразличным, мог не без облегчения думать об очевидно предстоящем вскоре окончательном разрыве и даже ощущал к Марине отчетливую неприязнь. В эти минуты он ясно помнил все, от чего прежде спешил мысленно отвернуться из какой-то деликатности. Теперь же в минуты неприязни он, казалось, видел истинный смысл того, от чего прежде отворачивался, и с удовлетворением ощущал свою проницательность как пропуск на волю.
Но когда она улыбалась, глядя на него прежним значительным взглядом, хлопала по руке, заставляла напрячь бицепсы и тискала их, с наигранной детскостью восхищаясь их твердостью и кокетничая девичьей слабостью, словом, использовала какой-нибудь из испытанных прежде приемов, — в дело тут же вступала ненастоящая, и некоторое время все могло идти по-прежнему. Ему было жалко расстаться с ненастоящей и даже как бы жалко ее обидеть, словно она тоже могла страдать.
И вот, уже не стараясь разобраться во всей этой путанице ощущений и мыслей, среди которых были и такие, какие он признал бы настолько умными, насколько это ему вообще доступно, и настолько глупые, что он скорее умер бы, чем в них признался, куда внесли свою часть и Джек Лондон, и Толстой, и Рокуэлл Кент, и родители, и приятели, и Марина с ее кодлой, и туристская романтика («А я еду за туманом» и прочее), он собрал рюкзак и отправился на Московский вокзал.
С тридцатого прочтения он начал кое-что разбирать у Писарева. Ого, это по-нашенски: ссылки на непосредственное чувство непременно должны иметь определенный физиологический смысл. «Именно так: сходить к врачу, чтобы он прописал тебе Баха или Моцарта… пусть по анализу мочи определит, почему щедрость — это добро, скупость — зло, почему жизнь Льва Толстого… или даже моя… имеет больше смысла, чем хотя бы у этого напротив… визави».
Весь свой яд Олег вложил в это иностранное слово. Однако визави выглядел не такой уж очевидной заурядностью. Он сидел, закрыв глаза, но голову держал прямо и выражение имел не сонное, а гордое и величественное. Вдруг Олег увидел, что из угла его рта медленно стекает слюна, и понял, что тот вдребезги пьян.
«Вот и всегда я такой проницательный», — с прорвавшейся горечью подумал Олег.
С зоркостью мизантропа он начал разглядывать спутников.
Не умея радоваться, когда рядом нет завистников, в соседнем отделении орал мордастый парень, изо всех сил стараясь показать, как ему весело, — и сейчас, и всегда, а для него, актера никудышного, эта была задача не по силам.
Чуть подальше молодой лысеющий блондин что-то рассказывал двум девушкам, все время презрительно-брезгливо кривя губы и пренебрежительно выпячивая нижнюю, с видом тертого, всему знающего цену человека. Но на лице, когда он умолкал, проглядывало суетливо-тревожное заискивание перед слушателями, и становилось заметно, что он вислогубый и верхняя губа выпукло идет от носа к нижней, как будто он ее надул, и вообще в лице его было что-то неуловимо поросячье.
Еще дальше сидела немолодая, ярко для своих лет одетая женщина, непрестанно зевавшая, выворачивая челюсти и показывая шесть золотых коронок. Закрывая зияющий рот, она на миг становилась похожей на древнегреческую трагическую маску. («Трудно, что ли, прикрыться рукой?»)
Олегу было неловко смотреть на зевавшую, но он не позволял себе отводить глаза — словно уничтожал какие-то дорогие заблуждения, словно наказывал себя за что-то, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе!».
Читать дальше