– Бедная, бедная, – ответил я и снова залился слезами.
Вдруг я заметил, что в дверях кабинета стоит семилетняя дочь Толстого Полинька. В своем темном траурном платьице она была едва различима против бархатной синей портьеры. Девочка была чудо как трогательна в своем длинном, как у большой дамы, одеянии, с траурной лентой в черных блестящих кудрях, с угольными пламенными очами, вместе жалостными и просительными, какие бывают только у цыганских детей. Дитя наблюдало за отцом, желая и не смея приблизиться, как робкий детеныш и хочет, и боится забраться в гриву льва – своего грозного родителя. Словно очнувшись, Толстой отложил трубку и распростер руки в сторону дочери. Полинька с каким-то птичьим писком пролетела сквозь комнату и уткнулась лицом в его колени. Нежно, словно докасаясь до одуванчика, Американец поцеловал затылок девочки.
– Слава Богу, что Господь оставил мне хотя бы моего цыганеночка, – сказал он.
– ПапА, а где теперь Сарра? – сказала Полинька, завладев татуированной рукою отца. – Мистрис Джаксон говорит, что она на небесах, но я ей не верю. Мистрис Джаксон всегда говорит не как есть, а как надо.
– Я чувствую, что Сарра сейчас среди нас, но мы её не видим, – отвечал Толстой дрогнувшим голосом.
– Да-да-да, я её слышала, – жарко зашептала Полинька. – Когда я заходила в детскую к нашей кукле, что прислал нам из Парижа mon prince Тверской, я вдруг услышала её громкий шепот. Вот как тебя сейчас.
– И что же она сказала?
– Она только сказала: «Полька». Помнишь, папА, как ты запретил ей называть меня таким грубым именем? А она сказала, что полька это не грубость, а это барышня, которая живет в Польше. И мы смеялись.
– Я помню, – сказал Толстой.
В кабинет зашла английская воспитательница Полиньки мистрис Джаксон, эта чопорная и упрямая, но добрая и преданная детям до безумия пожилая девушка из Бирмингама, к которой Толстой питал какую-то юмористическую привязанность.
– My lord, вас обременяет юная леди? – спросила Джаксон.
– Не более чем жизнь, – монотонно отвечал Толстой.
– Young lady, ступайте в parlour, попрощайтесь с гостями и выразите им признательность за сочувствие вам, вашей матушке и вашему доброму отцу. Затем идите к матушке и дайте интимный разговор графу и prince de Tverskoy.
– Не хочу к maman! – капризно отвечала Полинька.
Американец красноречиво на меня посмотрел и бережно отнял девочку от своих колен.
– Ступай к maman, ты ей нужна больше, чем мне, – сказал он.
Начало смеркаться. Лазурь за окном стала тускнеть, и среди белого дня на небе всплыл узкий фосфорический месяц. Граф позвонил в свою «рынду», которая служила ему домашним колокольчиком, велел разжечь камин, принести свечей и подать чаю. Я собрался было ехать, но Федор Иванович попросил меня ещё повременить.
– Потерпи меня ещё немного, брат Тверской, я должен показать тебе что-то важное, – сказал он, набивая очередную трубку и заходясь каким-то новым, нехорошим кашлем, который последнее время его донимал.
Слуга разжег камин, но граф попросил пока не зажигать свечей. Я не видел в полумраке его лица, и его тихий, разборчивый голос долетал до меня из неясной фигуры на диване, которая отбрасывала на стену безобразно причудливую тень от прыгающих вспышек разгорающегося пламени.
– Помнишь ли ты Александра Нарышкина? – спросил Американец.
– Как я могу его забыть? – отвечал я осторожно, опасаясь разбередить одну из самых болезненных ран в его душе, и без того смертельно уязвленной. Толстой, напротив, словно решил размотать передо мною свои окровавленные бинты, как бывает с некоторыми больными в пароксизме страданий.
– По-твоему, был бы он сегодня удовлетворен? – спросил Федор Иванович и издал в темноте какой-то звук, показавшийся мне усмешкою.
– Я твердо уверен, что несчастный Александр горевал бы сейчас вместе с тобой, – отвечал я так убедительно, что и сам почти поверил своим словам.
– Однако я лишил его такой возможности, – пробормотал Толстой и пыхнул трубкой, которая бросила на его глазницы глубокие черные тени, как у мертвой головы. – По совести я даже сомневаюсь, что он успел познать женщину.
– Не много же он упустил, – отвечал я с горечью. – Вспомни слова священника: блажен, кто не дожил до такой минуты, как мы с тобой.
– Он преследовал меня всю жизнь. Ты увидишь, – сказал Толстой, зажег свечу и, подняв её над головой, стал что-то искать в своем бюро. Мне сделалось страшно. На минуту мне показалось, что Американец достанет из тайника отсеченный палец убитого соперника или что-нибудь не менее жуткое. В прежние времена с него сталась бы такая шутка.
Читать дальше