Михель попытался вставить словечко, о том, что и на войне иной раз так прижмёт, что и чёрта, и дьявола на подмогу звать готов.
— Суши вёсла, да и языки тоже, — Йост не спеша проверил соединение гарпуна с линём, бухта которого лежала в носу вельбота, — слушай меня. Ты — мажешь линь жиром, ты — готовишь вторую бухту — одной, чую, не обойдёмся. Ты сразу после броска подашь запасной гарпун. И не зевать, ребятки.
С хрустом размяв затёкшие члены, Йост выпрямился. Швырнул кому-то на колени снятую робу, чтобы не сковывала движений. Поглаживая древко тяжёлого гарпуна, Йост как бы заговаривал-разговаривал с оружием, прося не подвести...
Все в шлюпке напряжённо всматривались в то довольно неопределённо указанное перстом Йоста место, словно пытаясь осознать непостижимость замыслов Творца. Где-то, прямо под ними, в тёмной холодной жути, огромный Левиафан [23], утомившись созерцанием мрачной скучной бездны, начал стремительный прорыв к солнцу, ветру, воздуху. И возможной гибели. Туда, где семь жалких кандидатов в Ионы [24]могли противопоставить чудищу морскому лишь крепость остро отточенной стали, опыт и глазомер трудяги-гарпунёра, слаженность мускулов при работе на вёслах, да жалкую скорлупу сшитых дубовых досок. Если бы не неумолчная игра ветра и волн, можно было бы отчётливо расслышать бешеную работу семи сердец.
Брызги времени, залетая в вельбот, высыхали на закаменевших лицах почти бесследно.
— Люблю всех, кто выныривает, — непонятно было, шутит Йост или говорит серьёзно. Момент явно не располагал к шуткам.
Буравя взглядами солёные зелёные глыбы, пляшущие за бортом, китобои словно пытались установить некую коллективную эзотерическую связь между собой и ИМ, связать с собой воедино невидимым линём, и тогда ОН уже никуда не денется.
И Михель неожиданно ЕГО почувствовал. Из бездны шла тугая волна уверенной в себе силы — не злой, не враждебной пока ещё, а равнодушной ко всему, что меньше. Михель осознавал, что не может ещё ничего разглядеть, и всё же он отчётливо видел. Видел гибкое веретенообразное тело, ввинчивающееся в пространство, в то же время неподвижно зависшее в нём, баламутящие сонные хляби лопасти плавников и хвоста, облитые мраком бессолнечных глубин глаза, ненасытную воронку-жерло-пасть.
Кит смотрел на него, думал о нём, плыл только к нему...
— Маменька родная, если видишь ты с небес своего блудного сына Михеля, то помоги ему хоть чем...
Михель вспоминал о том, что у него когда-то была мать, считанное количество раз. Вернее, с тех самых пор, как с тощим узелком, куда впопыхах вперемешку побросав свою немудрёную одёжку да кой-чего из съестного на первое время, покинул родительский дом через окно, он вспоминал о ней третий раз... Когда уж становилось совсем невмоготу.
Мать и сын давно перестали понимать друг друга. С того момента, как отец Михеля поддался на уговоры армейского вербовщика. Да и как было не соблазниться, когда практически каждый военный зазывала таскал с собой чуть ли не полевой бордель: пяток-десяток смазливых девиц, забота которых — вести вербовку тет-а-тет. Когда вино льётся рекой, в одно ухо настойчиво-обволакивающе бубнит настырный вербовщик, позвякивая монетой, в другое ухо шепчет удобно примостившаяся на твоих коленях красотка, обещая неземные наслаждения и вдесятеро большие утехи после того, как подпишешь контракт и целый мир распахнёт тебе свои объятья. Чаша весов, на которой опостылевшие поле, хлев, свинарник, рано постаревшая и погрузневшая женщина — и как ты мог её когда-то любить, убогий сельский трактир, обрыдшие, до невозможности рожи соседей, всё более вздымается вверх. А другая чаша, куда вербовщик, как из рога изобилия, высыпает всё новые и новые посулы, — вниз, перевешивая. И вся твоя деревушка — затерянный, зажатый между двумя каналами клочок земли — есть только сон, ненастоящая жизнь, ступень, которую можно и нужно легко перешагнуть. И ещё вина, и тебя уже тащат на ближайший сеновал, где награждают изощрёнными ласками, а вербовщик уже коптит над свечой дно кружки, куда ты должен ткнуть большим пальцем, а потом приложить этот палец в конце стандартного текста. Пьяного, обмякшего, опустошённого, алчущего и раздобревшего, тебя волокут обратно к столу, где вербовщик безошибочно определяет — плеснуть тебе простого или «особого», с дурманом. И вот он, пропуск в рай.
Костлявая лапа Войны, небрежно сметя со стола твои прежние радость и боль, сгребает тебя. Пока мягко — куда ей спешить, ещё похрустит всласть твоими косточками.
Читать дальше