— Да, конечно, — медленно промолвил он. — Я это всегда утверждал. Но народ должен сам защищать свое дело.
— И это говорите вы! — в смущении и гневе воскликнул я. — Вы, тысячу раз говоривший, что вы тоже из народа, что во Франции должны быть только народ и король!
Он как-то печально улыбнулся и забарабанил по столу пальцами.
— Это не теория. А когда дело доходит до практики, сердце говорит другое. Во мне самом есть дворянская кровь, и я знаю, что это такое.
— Я не понимаю вас, — с отчаянием сказал я. — Ведь я только что сказал вам, что на собрании дворянства я говорил за народ, и вы же меня одобрили.
— Это было благородно, — отвечал отец Бенедикт с тонкой улыбкой. — Боритесь за народ среди равных себе. Но если дело дойдет до борьбы между народом и классом, к которому вы принадлежите, и если дворянину придется делать выбор, то…
Голос отца Бенедикта слегка задрожал, и он еще проворней забарабанил пальцами:
— … то я предпочел бы видеть вас в рядах вашего сословия.
— Против народа?
— Да, против народа, — продолжал он, съеживаясь. — Разумеется, это нелогично. Дело реформ, честного, дешевого заработка, справедливости — такое дело не может быть неправедным. Но инстинкт не позволяет мне стать на эту сторону.
— А как же Мирабо? Ведь недаром его называют великим человеком? — спросил я. — Я слышал, что и вы нередко отзывались о нем с величайшим уважением.
— И даже очень часто, — отвечал аббат, продолжая барабанить по столу пальцами. — Но что делать, у меня нет твердости убеждений. Я знаю, как отзываются ныне об инакомыслящих, и мне не хотелось бы, чтобы так говорили о вас. Есть вещи, которые хороши только издали, — сказал он, отворачиваясь, чтобы скрыть жалость, светившуюся в его глазах.
Несколько минут мы оба молчали.
— Но ведь и мой отец был на стороне реформ, — промолвил я наконец.
— Да, на стороне реформ, которые должны были совершаться дворянами для народа.
— Но ведь дворяне-то и изгнали меня…
— Так бывает всегда: народный трибун становится изгнанником.
Перспектива, ожидавшая меня, представилась мне с совершенной ясностью, и я понял, почему отец Бенедикт колебался так долго.
Кюре скоро простился со мной. После его ухода я целый час ходил по каштановой аллее, потом, остановившись у железной решетки парка, долго смотрел на расстилавшуюся за ней дорогу. Наконец я повернулся и пошел к своему серому островерхому дому с башенками по углам.
Где-то за домом невовремя закричал петух. Среди полей далеко-далеко в тишине залаяла собака. С небес торжественно глядели на землю звезды.
Я подумал о внезапно потерянной невесте, и эта мысль наполнила меня слабым сожалением, не лишенным даже приятности. Желал бы я знать, что она думает обо мне после нашего внезапного разрыва? Возбудило ли это вообще ее мысли, ее любопытство, или она пришла к заключению; что так идет всегда: женихи появляются и исчезают?..
… Была среда 22 — го июля. Вечером этого дня Париж весь дрожал от невиданных еще событий. Первый раз раздался на его улицах крик: «На фонарь!», и старец с длинной седой бородой закрутился на веревке, пока смерть не остановила его мучения.
Париж был свидетелем того, как разорвали на части столичного интенданта, и многих других событий, заставивших побледнеть сторонников реформ.
Прошла неделя, 29 — го июля снова зашел ко мне отец Бенедикт.
— Что вы думаете о парижских событиях? — спросил я.
— То же, что и прежде. Без денег, без солдат, с народом, умирающим от голода, с интеллигенцией, у которой в голове одни теории, — что тут может сделать Правительство? Будет период беспорядков. Но силы, стоящие на стороне законности и порядка всегда одерживали верх. Так будет и на этот раз.
— Что тебе надо, Жиль? — спросил я подошедшего к нам лакея.
— Из Кагора приехал к вам Дюри.
— Хозяин гостиницы?
— Так точно, и с ним Бютон. Они желают вас видеть.
— Оба вместе? — спросил я, пораженный этим странным сочетанием.
— Да, сударь.
— Хорошо, веди их сюда, — сказал я, теряясь в догадках о причине приезда Дюри. Ведь я заплатил ему по счету!
— Увидим, — промолвил аббат, переводя взор на дверь. — Знаете, я чувствую себя не так уж уверенно.
Хозяина гостиницы, человека ловкого и услужливого, я знал давно, хотя никогда не мог представить его отдельно от его гостиницы и ее посетителей. На этот раз к его обычной услужливости примешивалось чувство собственного достоинства. Он то важно поджимал губы, то вдруг конфузился и кланялся с видом малодушия. Его костюм также вызывал удивление: вместо черного камзола, какой обычно носят люди его положения, на нем красовался голубой, с золотыми пуговицами. На груди и на шляпе у него были два банта из белых, синих и красных лент 19.
Читать дальше