– Где вы были взяты в плен? – спросил офицер, не глядя на Лихунова.
Константин Николаевич, быстро осознавший, что проявил недопустимую слабость, уже вытирал платком лицо.
– В Новогеоргиевске меня взяли в плен, – кривя губы, ответил он.
– Вы… в крепостной артиллерии служили? – открыл свой журнал генштабист, пытаясь разыскать о пленном дополнительные сведения.
– Нет, в полевой.
– Ах так! – сказал офицер и задумался. Об этом ничего не говорилось в его журнале, а между тем при штурме одного из фортов Новогеоргиевска погиб один хороший знакомый офицер, нет, нет, совсем не родственник, но очень хороший, милый человек, с которым офицер генерального штаба долгие годы дружил. Поэтому возможное участие стоящего перед ним русского в убийстве этого прекрасного и очень полезного для его страны человека делало Лихунова в глазах офицера очень вредным, достойным самого строгого, взыскательного отношения.
– Не может быть и речи! – скороговоркой, словно боясь, что русский прервет его слезами, сказал офицер и захлопнул свой журнал. – Обмену вы не подлежите!
Странно, однако это сообщение не произвело на Лихунова впечатления ошеломительного – все в нем уже сумело подготовиться к нему, и теперь совсем другое чувство, чувство ненависти, но не жалости к себе, вдруг всколыхнулось в нем.
– Ну что ж, – сказал он равнодушным тоном, неспешно пряча в карман платок, – нет так нет. Впрочем, у вас, немцев, есть чувство на врага. Если бы вы, господа, выпустили меня отсюда, то, будьте уж уверены, я бы воспользовался своей свободой только для того, чтобы снова встать во главе батареи!
Я достаточно опытный артиллерист, чтобы не быть бесполезным на поле боя даже с плохим зрением! Да, господа, я был под Новогеоргиевском и до смерти своей гордиться буду тем, что батарея, которой я командовал, уничтожила порядка тысячи германских солдат и офицеров! Да, я счастлив, что убил так много жестоких, подлых людей, гордящихся своей культурой и не признающих за другими права быть людьми! Я ненавижу всех вас!!
И чем дольше говорил Лихунов, тем жестче, уверенней становился его голос. Ему было стыдно своих слез, но он презирал своих врагов уже так сильно, что не оставлял за ними права судить его. К концу последней фразы он, глядящий своим единственным, страшным глазом прямо в глаза немецкого офицера, уже ненавидел этого человека столь сильно, потому что видел в этих глазах непризнание себя как человека, что не в силах был сдержаться и кинулся к столу. Тяжелое мраморное пресс-папье уже было занесено над головой немца, успевшего поднять к своей плешивой голове обе руки, но на Лихунове повисли врачи, уронившие на стол свои белые шапочки, и красивый молодой комендант, неистово кричавший:
– Караульных! Караульных!!
Лихунова связали и отнесли в карцер, где бросили, не распутав веревок, на сырой, холодной пол. А через час большая рыжая крыса, долго наблюдавшая за лежащим на полу человеком, мелко-мелко перебирая короткими лапками, подбежала к нему, взобралась на грудь, но, не найдя ничего съедобного, снова соскочила на пол и скрылась в углу.
На хлебе и воде, лишенный прогулок, возможности менять постоянно наполняющуюся гноем повязку, Лихунов пробыл в холодном карцере две недели. Там, в тишине, он горько сожалел о своем необдуманном, мальчишеском поступке, лишившем его всякой надежды выбраться из плена. Его перевели в общий барак уже тогда, когда комиссия переосвидетельствование закончила и отбыла из лагеря Штральзунд-Дэнгольм. Из шестидесяти человек, среди которых был и Лихунов, были признаны годными к обмену лишь восемь: два священника, два душевнобольных, два чахоточных, находившихся почти при смерти и два полуслепых, подобно Лихунову, офицера. В лагере остались одноногие, однорукие, с тяжелыми черепными ранами, с атрофией конечностей, с тяжелыми внутренними болезнями, чахоточные больные, которые, по мнению представителя германского генерального штаба, могли еще быть способными причинить их армии пусть малый, но все ж таки вред. Лихунов, опустошенный, потерявший всякую надежду на освобождение, ни с кем не сходясь, ничем почти не интересуясь, посвящая свое свободное время прогулкам по садику, откуда открывался вид на серое, холодное море, почти постоянно мертвенно-спокойное, пресыщенно-сытое, а по вечерам – записям в дневнике, которые стал делать лишь по выходе из карцера.
«Лагерь Штральзунд носит характер пересылочный: отсюда прибывают как новые пленные с фронта в карантин, так и инвалиды на обмен, и соответственно этому время от времени партии офицеров отправляются в другие лагеря. Комендант фон Буссе пользовался этим, чтобы сделать невозможной всякую внутреннюю организацию в лагере; чуть заметит, что человек работает на общую пользу, он его высылает; так он делал, например, с музыкантами в оркестре, так же и с учителями и учениками создавшихся было общеобразовательных курсов для офицеров и нижних чинов… Кстати, о пище. Она с каждым днем становится все хуже и хуже. Даже дача картофеля сократилась до минимума (немцы посадили преимущественно скороспелый картофель, не выдерживающий хранения, и он на две трети погнил). За плату 45 марок в месяц утром давали кружку какой-то бурды под названием кофе, обычно и без молока. В обед на первое мучную болтушку или горячую воду с капустой, а на второе тоже суп, только немного погуще – из брюквы и картофеля. Раз в неделю в нем попадались кусочки мяса, примерно по 2-3 золотника на человека (на 700 человек клали 15 фунтов мяса, из которого половина доставалась немецким унтер-офицерам), или картофель и вареная малюсенькая камбала; на ужин опять мучная болтушка или затхлая овсянка, или, в лучшем случае, гороховый суп или картофель с селедкой. В воскресенье на второе давали кусочек мяса, примерно 0,1 фунта, и сладкое – мучной пудинг. Иногда выдавалось на неделю 3 ложки сахара, но это примерно через 2-3 недели раз…»
Читать дальше