Руки легко и бережно опускают его на землю. Мальчик поочерёдно тычется носом в отцовские широкие, всегда горячие ладони. На среднем пальце у князя массивный перстень – красивый, византийский, с цветной эмалью. Мальчик всей пятернёй хватает отца за палец и не хочет отпускать. Но князю пора, он редко бывает в столице, а потому редко видит сына. Князь Александр – воин, полководец и будущий государь.
Мальчик – тоже? Да, а как же! Но ему нужно подрасти. Скоро-скоро и княжич научится держать в руках настоящий стальной клинок. «Ого, да ты совсем большой! Смотри-ка, макушкой уже достаёшь до отцовского стремени…»
…Последние часы княжества… одна рука его отца на перевязи, неподвижная, замотанная в запёкшуюся кровью тряпицу. Другою князь отводит с потного лба спутанные поседевшие пряди; рука эта дрожит – после очередной яростной рубки. Князь прикрывает ею глаза. Глаза смертельно уставшего человека.
Турецкие пушки уже в само ́м городе. Где-то в окружённом, отрезанном от Цитадели и Дырявого мыса дворце ещё дерутся. На чёрных, страшных, опустевших улицах груды убитых.
Декабрьский день, короткий, как захлебнувшаяся атака, как до срока оборвавшаяся жизнь. Дымится кровь, стекая на стылую землю. Вороний грай, озноб и пар изо рта… Кружатся в стылом воздухе хлопья пепла, и ест глаза чёрный-чёрный дым…
Мокрый снег валит хлопьями, клеится к ресницам и усам, лепится к янычарским сапогам из красной кожи, к их высоким, рукавом спадающим на спину шапкам.
Голова князя непокрыта, в спутанных волосах – снег. И на плечах – устало опущенных, но всё равно могучих – снег…
Княжич с плачем срывается с места, бежит, месит когда-то нарядными сапожками грязную снежную кашу. Впереди стена. Она всё так же далеко, как и в начале его отчаянного рывка. Всё как в дурном сне. Но нельзя, невозможно проснуться.
Он бежит и бежит. Его никто не догоняет. «Всё равно не уйдёт». Ведь за стеной – пропасть…
Тут он обычно терял нить. Всё путалось, бледнело, выцветало. Длился бесконечный летний вечер, высокий, просторный. Пел-насвистывал ветер, мелодией вплетаясь в мерный густой стрекот цикад. Клонились стебли серебристого лимонника, качались сиреневые цветки душицы.
Боль постепенно отпускала. Запутавшись в зарослях, он бездумно парил у самой земли. Бледный его силуэт всплёскивал и колыхался на ветру, подобно рубахе, вывешенной для просушки.
Бывало, всего в двух шагах, шурша травой, проходили влюблённые – рука в руке, волосы растрёпаны, соломинки прилипли к влажным от пота футболкам… Люди его обычно не замечали, и часто он оказывался невольным свидетелем разных тайн: уединённых свиданий, долгих поцелуев, девичьих слёз, чьих-то горячих молитв, сбивчивых признаний шёпотом. Он не слишком-то вникал, не запоминал лиц и имён – шорохи трав, журчание воды в мангупских источниках, пение птиц говорили ему больше, много больше, чем людские голоса. Всё-таки он давно не был обычным мальчиком…
Видеть его могли если не все, то многие. Впрочем, сам он старался не показываться. Бывало, в жаркие дни его заставали врасплох – мечтательно засмотревшегося на облака, или замершего, словно в полусне, на крепостной стене, или зависшего в резном проёме каменного портала.
Вздрагивал воздух – видение исчезало. Объясняли по-разному: кто-то полагал, что голову напекло, кто-то ссылался на «боковые» миражи.
Он и был миражом, облаком, грёзой. Он существовал в несуетном полузабытьи, он не вёл счёт времени, он был ветром, шумом дождя, стрекотом цикад, воздухом, дрожащим от полуденного зноя, вечерней длинной тенью на древней стене, падающей с неба звездой…
Была суббота. На раскопе – выходной. По такому случаю сразу после завтрака Матвей стыдливым комом сунул в один карман синих треников трусы с носками, другой оттопырил куском хозяйственного мыла. И отправился на родник. Стирать.
Шёл да насвистывал. За полтора месяца, уже прожитых на Мангупе, он загорел до черноты, из застенчивого новичка-десятиклассника, стараниями дяди-историка устроенного на время школьных каникул в археологическую экспедицию, превратился в её старожила, вошёл в тонкости нового для себя дела, бравировал разными словечками, а за ужином не стеснялся требовать у повара добавки.
Источник под тенистым сводом ветвей балки Табана-дере назывался Женским. К нему Мотька и держал путь, поскольку стирать он предпочитал подальше от посторонних глаз.
Читать дальше