Эта запись предваряет одно из стихотворений Галактиона Табидзе 1925 года. В промежутке между 1922–1925 годами тематика и «материя» лирики Галактиона Табидзе определяется настойчивыми попытками осмыслить глобальные проблемы в их взаимосвязи: родина, мир, человечество. Размышления о национальном звучании музыки нового, революционного слова неслучайны и чрезвычайно важны у поэта, который столько сделал для обогащения грузинской поэзии и грузинской духовной культуры в целом. Убедительней, чем кто бы то ни было, Галактион Табидзе доказал, что преодоление провинциальной замкнутости, национального «герметизма» никогда не таит угрозы для родного искусства, лишь бы новые его владения были освоены, не оказались наспех, набегом, наскоком отхваченными пространствами чужой культуры. Один из самых интернациональных по духу грузинских поэтов, Табидзе смело мог бы повторить слова Блока о том, что «ненавидеть интернационализм — не знать и не чуять силы национальной». [15] Александр Блок, Собр. соч. в 8-ми т., т. 7, с. 314.
Радостной и животворной оказалась для Галактиона недолгая поездка в августе 1922 года в Кахетию. Какой гармонией напитаны строки, созданные в этой поездке или вскоре после нее. Стихотворения «Родной ветер», «Натэла из Цинандали», «Кахетинская луна» («Казалось — очень звездно…»), «На Алазани», «Я шел Алазанской долиной», «Взгляни — Кахетия! Укрытые ветвями…», «Ночь в ущелье», «Только лишь сердце…» — вот августовский поэтический урожай Галактиона Табидзе. И едва ли не каждое из перечисленных стихотворений стало хрестоматийным, вошло в золотой фонд советской поэтической классики…
В этом кахетинском цикле торжествует изобразительно-пластическая стихия, в нем щедро представлен пейзаж и жанр, а стих тяготеет порою к тонко стилизованному народному ладу — и к песне, и к разговорной речи, и к своего рода пиросманиевской высокой простоте. Веет здесь и важа-пшавеловским духом… Но все это — тонко, незримо, призрачно, с неким волшебным привкусом, призвуком…
Но 1922 год и начало 1923-го были знаменательны для Галактиона Табидзе и иными поэтическими порывами, вновь возносящими его «поверх барьеров Родины и Лада». Это целый ряд так называемых «Эфемер» («Эфемера», «Снова эфемера», «Морская эфемера», «Новогодняя эфемера», «Родная эфемера»). Здесь вновь встречаются в поэзии Галактиона Моцарт с Бетховеном, солнце с бурей и ураганом, вновь устремляют в будущее свой самозабвенный и неистовый бег Галактионовы «синие кони», но полет их не то чтобы стал дерзновеннее и смелее — он победительнее, целеустремленнее, увереннее. Вот где их шаг (вспомним прозаический набросок поэта) по-новому тверд, дерзок и революционен, а музыка вокруг звучит «грузинской музыкой», хотя раздается она от полюса к полюсу — по меридианам пустынь и оазисов, по пересечениям времен и пространств. Да, разумеется, это все те же «синие кони», и всадник на них все тот же, но ведь между 1916 и 1922 годами произошли события эпохального исторического значения. И, оставаясь верным себе, поэт верен и бегу времени, шуму времени, музыке времени.
Первая из «Эфемер» Галактиона Табидзе… Поэт — родина — мир — космос; поэзия — жизнь — смерть — бессмертие; страдание — сострадание — избавление — радость; хаос — тревога — надежда — гармония. Казалось бы, все главные мотивы поэзии Галактиона Табидзе сведены здесь, чтобы бешеной сменой света и тени, «магии солнца» и «шаманства луны», грохота какофонии и мелодического трепета сопровождать стремительный бег его «синих коней», мчащихся к финишу Вселенских конных состязаний:
Кто скакал со мною вровень? Я — поэт до нитки нерва.
Разве я хоть каплей крови, хоть кровинкой — не грузин?!
Запорошен и завьюжен, путь мой в небе обнаружен.
Конь ретивый, синегривый дышит ветром перемен.
…Мчатся кони, кони, кони на Вселенском ипподроме,
Мчатся синие фантомы по разомкнутым кругам…
В «Эфемере», как сказано, были намечены темы поэзии и судьбы поэта. Они развиваются в стихотворении «Снова эфемера». Но на смену фантасмагории, напоминающей видения Иеронима Босха или Гюстава Доре, приходит образ поэта, художника, артиста таким, каким видела его романтическая поэзия первой половины XIX столетия и каким предстает он в урбанистических стихах второй половины XIX и начала XX веков. И если имена и поэтические мотивы, скажем, Мюссе и Готье здесь подразумеваются, хотя и не названы, то образы Верхарна и Достоевского непосредственно определяют лирический сюжет второго стихотворения цикла. Верхарн выступает здесь как «нового железного столетья Дант», исходивший все круги урбанистического ада, а воссозданный в стихе портрет Достоевского навеян картиной его гражданской казни со смертным приговором, эшафотом, палачом и запавшими, невидящими — все видящими — глазами гения… В финале прозвучит еще последний аккорд его образного лейтмотива — о странном и страшном состоянии мира, безветрии, когда затаившийся ветер все же отсекает головы поэтов, то есть — в образной системе стихотворения — самых высоких деревьев, и именно потому, что они слишком высоки.
Читать дальше