Последний день: края небес в пожарах,
бежит вода, все дальше цель твоя,
высокий свет сквозит в деревьях старых,
лишь самого себя в тенях двоя;
плоды, колосья — все отныне мнимо,
ничто уже не важно в этот час;
лишь свет струится и живет — помимо
воспоминаний, — вот и весь рассказ.
Дни-первенцы, осенние восходы
над морем, там, где холод голубой,
свет над богатством вызревшей природы,
все старое заполнивший собой,
избыток далей, толп людских излишек,
далекий рог и песня тростника,
мелодия среди ольховых шишек —
ты человечна, смертна и легка.
Дни-первенцы, осенние раздолья,
как жадно в детстве ждешь такого дня,
дни Руфи, сбора колосков у всполья,
когда уже очищена стерня —
ах, да пойму ли, чем я нынче занят,
ах, что так властно явлено вблизи, —
и даже астры запахом дурманят
сквозь голубые планки жалюзи.
Предел, иль переходная преграда,
иль океан, иль боги этих дней:
на чреслах — розы, гроздья винограда;
возврат древнейшей из земных теней.
Дни-первенцы, к осеннему простору
и к старому — низводят благодать,
плоды падут, восстанут тени: впору
все то, что есть, грядущему отдать.
Дни осени, по всем приметам,
впускают в кровь твою ростки:
пора кончать расчеты с летом,
смести с дорожек лепестки;
фонарь китайский на террасе
успел потухнуть и облезть,
и мысли о последнем часе,
задребезжа, внушает жесть, —
строфа, оборванная немо,
листва, летящая, шурша…
Ты, мягких рычагов система,
ответствуй, где твоя душа?
Сады и ночи — в глубоком
хмеле древнейших вод,
проглоченные потоком
артериальных темнот;
дыханье знойного ложа
равнинной, влажной страны
встает, печаль уничтожа
последней, пустой луны.
Лепестковым, розовым слоем
мир от сознанья закрыт:
пусть достанется он героям,
тем, кто спасает и мстит —
Зигфриду, Хагену; сонно
вспомни: всего лишь одна
капля крови дракона —
и смерть сразит колдуна.
Ночь антрацитных пиний,
полный пустот ярем,
влажных магнолий, глициний
развратный гарем,
бесстыдно трудятся оры,
ворохами — цветы, трава.
Усыпают подарки Флоры
шкуру немейского льва.
Древний, влажный, огромный
наклоняется лик;
видишь: за пустошью темной —
луг и родник;
мысли, дела — все короче.
Лишние речи — долой.
Только сады и ночи
сохраняют образ былой.
* * *
«Видишь — морем полны и светом…»
Видишь — морем полны и светом
звездные невода;
песни пастушьи при этом
движутся, а куда?
И ты — исполнись терпеньем,
путь — издревле ничей;
спустись по немым ступеням
за вестниками ночей.
Миф исчерпан, и слово,
а потому — иди,
но пантеона иного
да не́ зришь ты впереди;
не сделай к Евфрату ни шагу,
туда, где трон в алтарь,
в темень хмельную влагу
лей, мирмидонский царь!
Заране часы известны
страдания, слез; и вот
цветение в погреб тесный
к ночному вину придет;
эоны текут бестревожно,
почти не видать берегов, —
дай вестникам все, что можно:
корону, грезу, богов.
I
«Аттический лекиф: на белом фоне,
живое царству грезы приобща,
миф о Плутоне и о Персефоне
среди сплетений мирта и плюща.
Ветвь кипариса — над привычной дверцей,
где столько роз в минувшем доцвело.
Венок из белых чабрецов и сверций
в последний раз возложен на чело.
Вкусите. Воскурите и возлейте.
Гробницу скроет лиственный навес.
Пусть о Цикладах долго плакать флейте,
а мне — идти туда, где ждет Гадеса».
II
Оливы серебристые в долине,
магнолии — безмерной белизны,
цветут, как мрамор, в чуть заметный иней
молчанием судьбы погружены.
Поля пожухлы, овцы исхудалы,
никак Деметре Кору не найти,
но есть Элевсис, — там чернеют скалы,
там двух богинь скрещаются пути.
И ты идешь, причастен общей вере,
в процессии, встречающей рассвет,
горишь, — неполноправный жрец мистерий, —
в себя вбирая кровь минувших лет.
III
О, Левка, белый остров твой, Ахилл!
Далекий зов пеанов монотонных!
Здесь тишину, застывшую в колоннах,
одни тревожат взмахи влажных крыл.
Читать дальше