И больно мне, и эта боль сладка.
Ты — Мандельштама лучшая строка
в тетради той, что отыскать не могут.
40 {352}
Бессмертна проза русская. И благо
земле, чьим соком кроны вспоены.
Ее плоды лишь истине верны,
и не вольны над ней костер и плаха.
Но как должны быть распределены
в одной душе и мера и отвага,
и страсть и ум у авторов «Войны
и мира», «Жизни и судьбы», «Живаго».
О, дай мне Бог, быть истинным и щедрым,
грянь в парус мой мирооблетным ветром,
пред коим ложь презренна и тиха.
Пока мой ковш серебряный не допит,
пусть русской прозы мужественный опыт
упрочит прелесть русского стиха.
41 {353}
Услышь мое заветное условье.
Когда умру, зарой мой прах в глуби
моей Руси, где гульбища коровьи,
где небо землю молит «Не убий».
Поэтов русских помни и люби,
клади их сны в ночное изголовье, —
они полны духовного здоровья,
как русский лес и лето на Оби.
Храни наш рай во свете и в тиши,
но то, что есть, былым не заглуши
и новых дружб тоской не охлади ты.
Люби живых, с кем жизнь тебя свела,
и будь сама любима и светла,
с душой Христа и телом Афродиты.
42 {354}
Издавнилось понятье «патриот».
Кто б не служил России, как богине,
и кто б души не отдал за народ?
Да нет ни той, ни этого в помине.
Прошли как жизнь. Дурак о них не врет.
Колокола кладбищенской полыни
поют им вслед, печалясь, как о Риме,
грустит турист у вырытых ворот.
Народ — отец нам и Россия — мать,
но их в толпе безликой не узнать,
черты их стерлись у безродной черни.
Вот что болит, вот наша боль о чем, —
к моей груди прильнувшая плечом, —
а время все погромней, все пещерней.
43 {355}
В любое место можно взять билет,
есть дом у всех — Америка, Москва ли, —
а мы с тобой из безымянной швали,
а нам с тобой нигде приюта нет.
Не для того, чтоб через сотню лет
с тобой меня по имени назвали,
я взял билет на призрачном вокзале
и за сонетом выдышал сонет.
Не я писал. Моим пером водила
та власть, что движет листья и светила.
Ты диктовала в грусти вечеров.
Я был щепой в орфическом потоке.
Я все сказал, всему подвел итоги.
Я — твой диктант и Божий вещероб.
44 {356}
Мне о тебе, задумчиво-телесной,
писать — что жизнь рассказывать свою.
Ты — мой собор единственный, ты — лес мой,
в котором я с молитвою стою.
Ты — всё, чем я дышал в родном краю:
полынь полей, мед пасеки небесной,
любовь к добру, и ужас перед бездной,
и в черный час презренье к холую.
Вся жизнь моя. Как мне вместить все это
в один пролет мгновенного сонета,
не пропустив, не предав ничего,
чтоб ты, как мир, воскресла белой ранью,
как божество, доступное желанью,
как вышних чар над бренным торжество.
45 {357}
Ты, братец, враль. В тебе играет брага.
Ты мелешь вздор, не ведая управ:
«Природа — все, искусство ж, хоть и благо,
лишь вторит ей, ее же обобрав».
Так Дант был вор у моря и у трав?
И мудрый Бах пред пеньем сфер бедняга?
И Парфенон не стоит Карадага?
Ты, братец, враль. И все-таки ты прав.
Что Моцарт сам и сам Буонарроти
перед живым очарованьем плоти,
чей нежный хмель любим и вожделен?
Дурак зовет: «Поедем за моря, мол».
А мы с тобой на всей Эллады мрамор
не променяем Лилиных колен.
46 {358}
Какое счастье, что у нас был Пушкин!
Сто раз скажу, хоть присказка стара.
Который год в загоне мастера
и плачет дух над пеплищем потухшим.
Топор татар, Ивана и Петра,
смех белых вьюг да темный зов кукушкин…
Однако ж голь на выдумку хитра:
какое счастье, что у нас был Пушкин.
Который век безмолвствует народ
и скачет Медный задом наперед,
но дай нам Бог не дрогнуть перед худшим,
брести к добру заглохшею тропой.
Какое счастье, что у нас есть Пушкин!
У всей России. И у нас с тобой.
47 {359}
Еще не весь свободен от химер я,
еще от слов хмелеет голова.
Простится ль мне мое высокомерье,
дурацкий смех и праздные слова?
Но солнце жжет и трудится трава,
и бьется сердце, полное доверья.
О вечной жизни пели наши перья,
той, что свята, прекрасна и права.
Читать дальше