Ты потчуешь нас розгами-долгами,
ты охраняешь мысли от свежатин —
то липа, то берёзовая каша,
на третье палконосные сержанты.
Невпрок идёт кровавая забава
и рыскаем по курсу влево-вправо.
Ты Музыка, я композитор твой.
Душа твоей пропитана отравой.
Ведь даже с чемоданом на граните,
имея в перспективе дождь и слякоть,
с озябшими от пития мозгами
не проклянёшь ни купол твой, ни лапоть!
Возможно, существует Ференц Лист,
придирчивая пенная Европа?
Кто в доме гений – я или Направник?
Хотя в зерцале не лицо, а рожа!
Есть химики упорного труда —
они свои высиживают формулы
и набивают на заду мозоль.
А я своих не предсказую фортелей!
И знаю – будет некий А. Брунько,
кто даже не рискует протрезвиться, —
вся жизнь, как перевёрнутый стакан,
такие же беспутные ресницы.
Все потому, что не умрёт со мной
бездонная отвага умиранья.
Разлитый по закусочным талант
куётся в круглосуточной нирване.
Пока в России осень и весна
сменяются, бушуют, возрождают,
пока звук полицейского свистка
свободы от побега ограждает,
пока цари ступают за царями
и водка свой не поменяла цвет, —
лишь цену с девятнадцатого века —
Талант горчайший оставляет след.
Наумов, потерпи ещё, голубчик:
«Хованщина», Арсений, поясница,
и нет ключа от дома, Дома нет…
Но что-нибудь до смерти прояснится.
Люблю я этих стасовских любимцев
за пышный вид и право исправлять:
макай меня в немецкую тарелку,
учи во фрунт гармонию равнять!
Прислушаюсь – какие ветры, Боже!
А черт за русской печью корчит рожи…
Арсений Голенищев есть поэт!
А песню смерти мне поют рогожи.
Кудлата голова моей Музыки,
сквозь волосы просвечивает небо,
и вспомоществованья ниоткуда.
Жил налегке… И ухожу нелепо…
Оплачь, Поэт, громадный этот храм!
Я был здесь архитектор и строитель,
и каменщик, и витражист, и служка.
Он был мне дом, любовь и вытрезвитель.
Безумцы одиноки. Их семья —
поэты, музы, дервиши, юроды,
художники, деревья, берега.
И крылья неосознанной Свободы!
Тюмень, декабрь 1989 года
Да, все длится и длится позорная чёрная ночь!
И привставшая с пухлых колен непутёвая дочь,
ободранка-поэзия попкой виляет набитой
и варганит для мамочки-жизни побаски блатные,
и глотает взахлёб кратковременный воздух-напиток,
где блуждают нейтроны Свободы, введённой отныне.
Нет, позвольте мне в шабаш потентов не лезть и за гривну!
Я киваю налево-направо с покорнейшей просьбой:
не тяните меня, я и так от морозов охрипну.
Лучше прежний шалаш, даровой, подзаборный, подзвёздный,
чем участие в гонке талантов на приз Хлебодачи,
чем на новую партию граждан несытых батрачить!
Мои пальцы протёрты до дыр непокорной струной,
мои губы истерзаны ветром и женской любовью.
Я лечу над пропитой дотла подбугорной страной,
изумляясь привычке делить и охоте к разбою.
И все длится и длится почти предрассветная ночь!
Но Афина-Паллада забыла, как видно, дорогу,
и бездумная клака готова скандалу помочь,
если наш прима-бас поскользнётся на горсти гороху.
Скажем, спросят меня, что я делал, когда кто-то строил?
Отвечаю: не строил и сам я недорого стоил.
Руки дёшевы были, а ум продавался навынос,
а от этих страстей и душа потеряла невинность.
Так скажите на милость: куда мы плывём и зачем?
Тонет пьяный корабль, и все громче кричит казначей.
На подмоченной куче бумаги портреты и цифры,
и все гуще потёмки, на картах лишь кляксы и шифры.
Но ласкает глаза многозначный зелёный бугор.
Ветер в небе полощет берёзу и шепчет в укор:
«Простодушная белая дева, ликуй невпопад!
Ты забыла, что августы смертны, и ждёт снегопад.
Так зачем ты купаешься в небе и облаке снежном?
Только горе бессмертно, а радость оплатишь листвой.
К ноябрю наготой затрепещешь в предзимье кромешном,
а что было в осеннем пиру – было, но не с тобой».
Так и я с перекатной отвагой лечу по России.
Небеса затмевают пожары гражданской войны.
Но за что б ни тянули к ответу и чем ни грозили —
я не буду двойным!
Тюмень, декабрь 1989 года
Второе посвящение Александру Брунько
Это весело, коротко, ясно
Читать дальше