Так дышит Венгрия. Жива,
она бушует и клокочет,
рождает силу и права,
помочь своим рабочим хочет,
которые у горнов встали,
ворочая судьбы сырье, —
они чеканят на металле
мощь и веселие свое!
Свободна Венгрия моя!
Я к солнцу очи подымаю.
Кто в эту высь вознес меня?
Она, страна моя родная!
Страну мою и все, что есть в ней,
все то, что в сердце я храню,
отдам я разве с жизнью вместе!
Нет, не отдам. Обороню!
… Мой сын родился в этот день,
и, свет увидев в наше время,
он городов и деревень
богатствами владеет всеми.
И Венгрия плоды и ткани
спешит малютке-сыну дать.
Ему стихи! В соревнованье
я тоже не хочу отстать!
Здесь в творчестве моем зажглись
твои, сынок, большие годы.
Борюсь за них. И ты борись,
будь покорителем природы.
Чтоб солнце ярче нам светило,
мы нынче продолжаем бой.
И все, что смертью нам грозило,
пусть будет мальчикам игрой.
Бела Уитц (Венгрия)
Плакат «Красные солдаты, вперед!».
Остановившиеся часы
Перевод Ю. Левитанского
На стене, уцелевшей случайно в разрушенном городе,
над развалинами, над погребенными заживо,
рядом с какой-то картиной в старинной раме,
недоступно далекие, на высоте этажа четвертого,
висели часы.
Война давно уже кончилась,
город живых стоял в стороне от города мертвых,
и часы аккуратно стучали повсюду,
поспевая за временем
и хозяевам напоминая
о начале работы,
о часе прогулки и сна.
А в разрушенном городе,
на высоте этажа четвертого,
недоступно далекие, онемевшие, неподвижные,
распятые на кресте прошедшего времени,
висели часы,
повторяя себя неизменно
в круговороте дней и ночей и лет,
показывая неизменно все тот же час
и ту же минуту.
И все же
в любое время дня или года
местные жители, проходящие мимо,
а также туристы
могли узнать по ним время —
время ужаса, время кошмара,
разрушенья и смерти.
Сверху
Перевод Ю. Левитанского
Между голых деревьев гуляя порой осенней,
в кругу своих самых интимных воспоминаний,
в городской толчее, или в зале библиотеки,
или сидя в своей редакции раз в неделю —
всегда и повсюду, дружище, всегда и повсюду
я замкнут в свою биографию неизменно.
Впрочем, так ли? Издалека я смотрю и сверху
на свою историю, на это существованье,
на него, кого я терзаю давно и мучаю
и сужу, сужу ежедневно, сужу публично.
Но пора уже сбросить эти смешные маски
подсудимого и судьи в одинаковой мере.
Я уже не считаю его достойным презренья,
в нем тягу к добру и к прекрасному замечаю.
Он рано почувствовал сущность вещей, их пафос —
пафос моста, и молота, и ромашки,
сущность стакана воды и краюшки хлеба;
он знал поименно лишенья все и надежды.
А для бедных, для сирых, задавленных равнодушьем,
ни разу неба не видевших от рожденья,
влекомых магнитным полем булыжных улиц,
на огромном небе, затянутом едким дымом —
дымом пороха, серы, горящих тифозных бараков, —
сотворил одноцветную радугу он однажды.
Без красивых слов, ничего для себя не требуя,
он своею верой ближних своих одаривал.
Потому что это было его потребностью.
Он народ ощущал, как тело свое натруженное,
и всегда готов был, если это понадобится,
из открытых ран его вытечь капля за каплею.
Он до сей поры не писал ни прошений жалобных,
ни стихов не писал ни разу для личной выгоды.
И пускай не дано ему было ни смертью геройскою,
ни красивою жизнью примером служить кому-нибудь,
тем не мене стыдиться нечего ему нынче
ни наивных порывов своих, ни былых поражений.
Пусть одежда его в крови и в клочья изодрана,
он душою чист, и грязь к нему не пристанет.
В равной мере не по нему — ни фрак дипломата,
ни монаха-отшельника грубая власяница.
Нет причин ему от прошедшего отрекаться,
и в грядущий день он спокойно глядит и прямо.
Потому что его история не окончена.
Избегая трагедий, фарсов, а также скуки,
я опять вхожу в мою собственную биографию,
чтоб, пока хоть один человек меня в мире слушает,
помогать ему жить, как сердце само подсказывает,
избегая фальшивых жестов и слова лживого.
Читать дальше