– Об заклад бьюсь, что эта штука сама поплывёт, ежели её за лодкой привязать, – весело заявил Тогай и едва ли не в припрыжку направился к берегу, где их ждал ушкуй.
– Лучше бы ты лбом побился, глядишь, ума прибавилось бы, – проворчал ему вослед в конец расстроенный Сибур. И, взвалив на плечо обломок не меньше тогаевого, пошёл за татарином к кораблю.
– Видал я уже такие каменья, которые не тонут, – сказал вдруг один из дружинников.
– Ага! – хмыкнул в ответ другой. – Все мы их видали – в отхожем месте!
Воины, слышавшие эту перепалку, захохотали, сбрасывая с себя путы нервного напряжения, в которых их держали необъяснимые события на этом проклятом острове. Даже Усмарь усмехнулся в бороду, подумав, что чудеса чудесами, а жизнь жить нужно. И она, эта жизнь, любое чудо переварит. И в то самое отхожее место им сходит, лишь малую толику его вобрав в свою плоть и кровь.
Когда все обломки алтаря были погружены на ушкуй, Усмарь приказал отчаливать. Ему не терпелось как можно скорее покинуть странный остров, и дружинники, испытывавшие такое же желание, без ропота взялись за вёсла.
– И на кой ляд князю эти булыжники? – зло воскликнул дружинник, при очередном гребке больно рассадивший локоть об один из обломков, теперь, вдали от острова оказавшийся не таким уж и лёгким.
– А это не нашего ума дело! – одёрнул его Усмарь. И бросил прощальный взгляд на отдаляющийся берег. «Бабка?» – подумал он, заметив на том месте, где остался лежать мёртвый Юрко, женскую фигуру. Но тут же понял, что ошибся, и его сердце сжалось, заколотившись, как птица в клетке. Ибо он ЗНАЛ эту женщину, знал, хотя и не мог рассмотреть на таком расстоянии её лица. Усмарь был уверен, что видит Верену, которая должна была сейчас – это он тоже знал наверняка – находиться за сотню вёрст отсюда, в Кучково. А вокруг неё стояли, колыхаясь на ветру, словно клубы дыма, никак не желавшие рассеиваться, прозрачные тени. «Жрецы!» – молнией мелькнула догадка, и Усмарь похолодел от ужаса. Это были тени жрецов, сожжённых дружинниками заживо в своих избах, и тени эти с каждым мгновением становились всё плотнее, всё вещественнее.
– Матерь божия, дева всеблагая, смилуйся над нами, грешными, – прошептал Усмарь помертвелыми губами. И завопил не своим голосом, срывая связки: – Гребите! Гребите, во имя спасения своих душ!
А вслед им нёсся жуткий, монотонный, разрывающий душу вой – вой волчицы, потерявшей своих волчат…
Зима 1947-48-го годов выдалась в наших краях удивительно долгой. Снежной. И холодной. Морозы с середины декабря и по начало марта держались за минус тридцать, не отпуская своей ледяной хватки ни на день, и зверью в окрестных лесах стало совсем худо. Первыми не выдержали зайцы. Косые толпами бежали из промёрзшего насквозь леса в деревню, и их не пугали ни собаки, рвавшие пришельцев живьём везде, где только их находили, ни люди, в тот голодный послевоенный год соперничавшие по лютости с любой собакой. И обставлявшие её по всем очкам. Во всяком случае, столы в каждой хате на завтрак, обед и ужин буквально ломились от зайчатины – жареной, печёной и варёной, – и хозяева этих столов выходили из-за них, впервые за долгие семь лет, сытыми до икоты.
Вскоре за зайцами поближе к человеческому жилью потянулись лоси. Сохатые без страха выходили на дорогу и лезли прямо в деревенские дворы, откуда пахло теплом и едой. За что и расплачивались своими жизнями: несмотря на обилие зайчатины, от которого многие деревенские давно уже не могли застегнуть свои ремни на последнюю дырочку, память о военном голоде оказалась сильнее. И отпускать дармовое мясо никто не собирался, благо берданка или даже трофейный «шмайссер» были практически в каждом доме. Так что грохот и треск выстрелов наполнили деревню от околицы до околицы, а воздух в ней пропах порохом и кровью, как во время самых жарких боёв такой недавней войны.
Это тотальное истребление возмущало одного только нашего лесничего Ерофея. Но что мог сделать одинокий калека, потерявший ещё в детстве руку, отчего война обошла его стороной, со звериной – или всё-таки человеческой? – алчностью целой деревни? Ничего. Его увещевания просто никто не слушал, а от угроз написать заявление в милицию и привлечь особо рьяных браконьеров к уголовной ответственности отмахивались, как от зудения надоедливой мухи: все прекрасно понимали, включая и самого Ерофея, что у милиции были дела поважнее выписывания штрафов за несанкционированную охоту. Которую, в принципе, и охотой-то назвать было сложно. И Ерофей, махнув, наконец, на всё происходящее своей единственной здоровой рукой, закрылся в сторожке и запил горькую, чтобы не видеть больше этого непотребства.
Читать дальше