«С размалеванными картинами…»
С размалеванными картинами
У гостиниц инших сижу.
Меж нарисованными каминами
Греюсь; пальцем по ним вожу.
Руку в варежку песью засовываю.
Купи живопись, воробей!..
Я устала есть похлебку нарисованную
Нарисованной ложкой своей.
Поле боя – все дымится:
рюмки, руки и холсты.
Дико пламенеют лица,
беззастенчиво просты.
Пьяным – легше: жизнь такая —
все забудешь, все поймешь.
Над тарашкою сверкает
именной рыбацкий нож.
Это Витя, это Коля, это Костя и Олег
Разгулялися на воле, позабыв жестокий век.
И домашние скандалы.
И тюрьму очередей.
И дешевые кораллы
меж возлюбленных грудей…
Костя, беленькой налей-ка
под жирнущую чехонь!..
Вьюга свиристит жалейкой.
В рюмке – языком – огонь.
Колька, колорист, – не ты ли
спирт поджег в рюмахе той?!..
Да, затем на свете были
мы – и грешник, и святой, —
Чтоб не в линзу водяную ложь экрана наблюдать —
Чтобы девку площадную Магдалиной написать,
Чтобы плакать густо, пьяно от бескрасочной тоски,
Лик холщовый, деревянный уронивши в сгиб руки,
Потому как жизнь и сила – в малевании холста,
Потому как вся Россия без художников – пуста!
Первобытной лунной тягой,
грязью вырванных корней
Мы писать на красных флагах
будем лики наших дней!
По углам сияют мыши
вологодским серебром…
Ничего, что пьяно дышим.
Не дальтоники. Не врем.
Дай бутылку!.. Это ж чудо… Слабаку – не по плечу…
Так я чохом и простуду, и забвение лечу.
Стукнувшись слепыми лбами,
лики обмакнув в вино,
Мы приложимся губами
к той холстине, где темно…
И пройдет по сьене жженой —
где вокзал и где барак —
Упоенно, напряженно —
вольной страсти тайный знак!
Ну же, Костя, где гитара?!..
Пой – и все грехи прощай!..
Этот холст, безумно старый,
мастихином не счищай…
Изнутри горят лимоны.
Пепел сыплется в курей.
Все дымней. Все изнуренней.
Все больнее и дурей.
И, хмелея, тянет Витя опорожненный стакан:
– Наливайте… Не томите…
Хоть однажды – буду пьян…
Выйду на площадь… Близ булочной – гам,
Толк воробьиный…
Скальпель поземки ведет по ногам,
Белою глиной
Липнет к подошвам… Кто ТАМ?.. Человек?..
Сгорбившись – в черном:
Траурный плат – до монашеских век,
Смотрит упорно…
Я узнаю тебя. О! Не в свечах,
Что зажигала,
И не в алмазных и скорбных стихах,
Что бормотала
Над умирающей дочерью, – не
В сытных обедах
Для бедноты, – не в посмертном огне —
Пеплом по следу
За крематорием лагерным, – Ты!..
Баба, живая…
Матерь Мария, опричь красоты
Жизнь проживаю, —
Вот и сподобилась, вот я и зрю
Щек темных голод…
Что ж Ты пришла сюда, встречь январю,
В гибнущий город?..
Там, во Париже, на узкой Лурмель,
Запах картошки
Питерской, – а за иконой – метель —
Охтинской кошкой…
Там, в Равенсбрюке, где казнь – это быт,
Благость для тела, —
Варит рука и знаменье творит —
Делает дело…
Что же сюда Ты, в раскосый вертеп,
В склад магазинный,
Где вперемешку – смарагды, и хлеб,
И дух бензинный?!..
Где в ополовнике чистых небес —
Варево Ада:
Девки-колибри, торговец, что бес,
Стыдное стадо?!
Матерь Мария, да то – Вавилон!
Все здесь прогнило
До сердцевины, до млечных пелен, —
Ты уловила?..
Ты угадала, куда Ты пришла
Из запределья —
Молимся в храме, где сырость и мгла,
В срамном приделе…
– Вижу, все вижу, родная моя.
Глотки да крикнут!
Очи да зрят!.. Но в ночи бытия
Обры изникнут.
Вижу, свидетельствую: то конец.
Одр деревянный.
Бражница мать. Доходяга отец.
Сын окаянный.
Музыка – волком бежит по степи,
Скалится дико…
Но говорю тебе: не разлюби
Горнего лика!
Мы, человеки, крутясь и мечась,
Тут умираем
Лишь для того, чтобы слякоть и грязь
Глянули – Раем!
Вертят богачки куничьи хвосты —
Дети приюта…
Мы умираем?.. Ох, дура же ты:
Лишь на минуту!..
Я в небесах проживаю теперь.
Но, коли худо, —
Мне отворяется царская дверь
Света и чуда,
И я схожу во казарму, в тюрьму,
Во плащ-палатку,
Чтоб от любови, вперяясь во тьму,
Плакали сладко,
Чтобы, шепча: «Боже, грешных прости!..» —
Нежностью чтобы пронзясь до кости,
Хлеб и монету
Бедным совали из потной горсти,
Горбясь по свету.
Читать дальше