Я рассталась, срастаясь навек с этим городом ветхим
под неслышным дождем, под галдящею галочьей сеткой,
из какой глубины я услышу однажды: «Пора мне»?
Парк. Аллея. И смерти прибрежные камни.
Прохладнеет. Столетья на рассвете
был город Петербург в молочной вате
залива. Рельсы пахли серебром.
И Райвала, и Царское в цветенье,
на островах гулянья и сирени,
поэт, эсер, студент, городовой —
и яшмовое небо над Невой.
В пределах погибающей Пальмиры
чужих земель тогда звучали лиры,
иных наречий складывался стих.
Империи дряхлеющее сердце,
ты всем давало место обогреться,
сгореть в чахотке у твердынь твоих.
Литовский стих у царскосельских статуй,
грузинский – пышноцветный и богатый,
и Сёдергран мистический узор…
И мучит нас, у века на закате,
звук русского стиха, его собратий,
как эха отдаленного укор.
«Блокада. Простуда. Поленьев отрада…»
* * *
Блокада. Простуда. Поленьев отрада.
Не надо о будущем думать, не надо.
Два сломанных стула. Два томика Блока.
И мирное время далёко-далёко.
Блокада и стужа навеки вдвоем.
Блокада – и черный оконный проём.
Ты выживешь телом, ты духом умрешь,
ты станешь на каменный город похож,
пройдешь по цветущим садам Ленинграда —
здесь брат похоронен. Блокада, блокада…
По-прежнему воздух весной леденит,
по-прежнему памятник в парке зарыт.
«Едва ли не с начала сентября…»
* * *
Едва ли не с начала сентября
на парки опускается заря,
и чувствует озябнувший прохожий
проникновенье осени в гортань,
когда ее отстоенный янтарь
надолго поселяется под кожей.
Вся осень сгустком кажется одним,
а воздух – в ней основа. Недвижим,
вдыхается с медлительною болью,
и стягивает горло горький сок
небес, свисающих над кромкою лесов,
и неба полого, стоящего над полем.
Когда всю глубину его вберешь,
вороны обрываются с берез,
кричат протяжно, кружатся в истоме…
Но луч блеснет, и виден парк насквозь:
жемчужный, ветхий, барственная кость —
мерцающий на мокром черноземе.
1
Ты зачем, Летний сад, припадаешь к губам,
в полоненьи души обретаешь свободу,
кроме голоса, что я тебе передам?
Но тебя обучает жестоким стихам
ветер, что разоряет древесные своды.
Начинается утро корявых небес,
облака поражает припадок боязни.
Здравствуй, здравствуй,
зверинец постылых чудес:
чугуна тирания и каменный лес —
мы готовы для праздничной казни.
Начинается утро – и сад освещен,
он кренится к воде в исполинском замахе,
он сверкает, как лезвие над палачом —
но мы неуязвимы, мы тоже живем
и в Неве не полощем смертельной рубахи.
2
Дроги твоих мастеров,
судьбы людские – все мимо,
страшен бессмертных удел.
В зимние ночи, о сад,
ты покинут стоишь, нелюдимый.
Камень улыбчив и бел.
Или мы тени тебе,
скользим с шелестеньем бесплотным —
бренного мира слюда?
Трубы оркестров парадных,
краски гуляний народных —
не отражает вода.
Но никогда мне с тобой,
никогда не проститься,
эта любовь без утрат:
черные сети ветвей,
на которых не селится птица,
не остывающий сад.
* * *
Цветут фабричные огни
по вечерам в каналах,
в июльской городской тени,
где так прохлады мало.
Там, там по вечерам
проходят косяки,
своих воздушных дам
проносят моряки.
Сияет серебром
подтаявший гранит,
Нева стоит ребром
и лодки шевелит.
И ветер, как слюда,
у глаз наискосок.
Любовь, гранит, вода…
Вода. Гранит. Песок.
«Вечером где-нибудь, пригородной природой…»
* * *
Вечером где-нибудь, пригородной природой,
на пикничке, на обочине, на пятачке,
станем мы наслаждаться незрелым вином и свободой:
я, Евгений безумный с обломком руля в кулаке,
да юродивый бронзовый с жижей болотной в руке,
да зеленый конек с горделивою царскою мордой.
Вечером… Болью и желчью стакан дополна —
лечит… не жалуюсь, нет, не с тобою – с судьбою
вечно – играла, марала, боролась одна,
и если ангел теперь нас покличет трубою,
«Счастлива, слышишь, – скажу, – и свободой больна!»
Читать дальше