Опять мне блеснула, окована сном,
Хрустальная чаша во мраке лесном.
Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья,
Где пьют насекомые сок из растенья,
Где буйствуют стебли и стонут цветы,
Где хищная тварями правит природа,
Пробрался к тебе я и замер у входа,
Раздвинув руками сухие кусты.
В венце из кувшинок, в уборе осок,
В сухом ожерелье растительных дудок
Лежал целомудренной влаги кусок,
Убежище рыб и пристанище уток.
Но странно, как тихо и важно кругом!
Откуда в трущобах такое величье?
Зачем не беснуется полчище птичье,
Но спит, убаюкано сладостным сном?
Один лишь кулик на судьбу негодует
И в дудку растенья бессмысленно дует.
И озеро в тихом вечернем огне
Лежит в глубине, неподвижно сияя,
И сосны, как свечи, стоят в вышине,
Смыкаясь рядами от края до края.
Бездонная чаша прозрачной воды
Сияла и мыслила мыслью отдельной.
Так око больного в тоске беспредельной
При первом сиянье вечерней звезды,
Уже не сочувствуя телу больному,
Горит, устремленное к небу ночному.
И толпы животных и диких зверей,
Просунув сквозь елки рогатые лица,
К источнику правды, к купели своей
Склонялись воды животворной напиться.
Помимо Озера и Жреца нам не обойтись и без собственно Дуба – как священного древа (и не только для древних жителей Альбанских гор).
Моисею, пасшему овец вблизи горы Синай, Бог явился в терновом кусте, а дуб в Библии выступает как символ высокомерия и гордыни (Саул восседает под этим деревом, а Авессалом находит на нем свой конец). Древние греки, напротив, высоко чтили именно дубовые деревья. У жителей Эпира (северо-запад Эллады) был культ Зевса Додонского, а т.н. селлы (жрецы при храме этого божества) поклонялись находившемуся там древнему дубу, по шелесту листвы предсказывая грядущие события. Греки верили, что бог являет себя через дерево. У римлян дуб посвящен Юпитеру, символизируя долголетие и плодородие. Общеизвестно, что жрецы древних кельтов, друиды, целые дубовые рощи превращали в святилища.
Итак, закончив, так сказать, со сценографией, перейдем к содержательной части нашей мистерии. Жрец – не статист древней трагедии, но персонаж, наделенный не просто текстом, а текстом сакральным. Более того, жрецу предписано охранять священный дуб, золотая ветвь (омела) которого послужила пропуском Энею в царство Прозерпины. Позже, во дворце Плутона, герой возложит эту же ветвь поверх двери в Элизиум и получит возможность лицезреть тень Анхиза, своего отца, обнять которую он трижды попытается, но тщетно: отцова тень истает, подобно пустым снам. Сопровождает Энея на его пути в подземное царство мертвых жрица Кум Сивилла. Сакральные тексты древних народов представляют собой (как правило) ритмически организованные гимны. Жрец выступает не только как защитник Дуба (традиции), но и как гимнослагатель. Жреческий дар гимнослагания коренится, как убедительно показал ещё в 1930 г. Вяч. Ив. Иванов:
«в первоначальном импульсе к созданию неизменной и магически-действенной, не благозвучием (в нашем смысле), а нерасторжимым созвучием связанной и связующей волю богов и людей словесной формулы, какою в эпоху, еще чуждую художества, является стих в его исконной цели и древнейшем виде заклинания и зарока.» 2 2 См.: Вяч. Ив. Иванов, К проблеме звукообраза у Пушкина
Вячеслав Иванов дает нам как весьма цельную картину поэтического творчества (на примере А.С.Пушкина), так и точнейшую характеристику поэта вообще как «существа, которого… звуковое пленение и одержание» влечет «к тёмной глоссолалии» (с цитатой из пушкинского стихотворения «Поэт» (1827): бежит он, дикий и суровый, и звуков и смятенья полн, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы …). Здесь нам следует остановиться, поскольку важнейшие вопросы назрели и должны быть поставлены незамедлительно. Вопросы эти суть таковы:
a) действительно ли существует нерасторжимая (имманентная) связь между плененным звуками, ищущим разрешения от этого своеобразного «бремени» поэтом и стихией языка («тёмной глоссолалией», которая антиномически несет в себе и светлое – аполлоническое – начало)?
b) не является ли в таком случае и поэтическое творчество в его исконном виде (свободном от «тридцати трех уродств» мира сего) бесконечной промульгацией этой языковой стихии, – как бы «благой вестью» мира горнего, – а сам поэт, полный «и звуков и смятенья», не выступает ли здесь и как пленипотенциарий творящих вселенских сил, «цесарской властию снабдённый», и как «священная жертва», которую, в свое время, непременно «потребует Аполлон»? (У Пушкина поэт конечно не «жертва», а собственно Жрец, ибо Аполлон требует его «к священной жертве» – нам хотелось лишь напомнить здесь о трагическом конце Орфея, растерзанном менадами).
Читать дальше