Руководителю Лурии Льву Семеновичу Выготскому необычный пациент однажды заметил: «Какой у вас желтый и рассыпчатый голос». – «А еще какие голоса бывают?» – спросили его. «Бывают люди, которые разговаривают как-то на разные голоса, многоголосо, – ответил Ш. – Это уже целый букет, цветовая композиция. Такой голос был у покойного С.М. Эйзенштейна, как будто какое-то пламя с жилками надвигалось на меня».
(Интересно, что он сказал бы про голос Сологуба – которого по понятным причинам знать не мог. Голос у Сологуба был монотонный, безличный, одно сплошное ду-ду-ду. Но, может быть, он там увидел бы черные или, наоборот, белые ноты?)
Но дело сейчас даже не в цветном звуке.
Подумать только: человек с обремененной космической массой ненужных сведений головой пришел к психологу, а вместо того, чтобы помочь, ему навалили в мозг еще больше цифровых и словесных рядов, которые он не в состоянии забыть. (Это еще аукнется в конце моего текста, который я тоже делаю по принципу скользящей памяти: нанизываю одну бусинку на нитку за другой.) Какая странная помощь: ты приходишь к врачу с коробкой бессмысленных лоскутков, а выходишь от него – с тремя чемоданами ненужных тебе воспоминаний. Но ты-то просил о другом. Не надо, говорил ты, никаких красных и синих строк, пусть все будет в сером туманном мареве.
Поэтому я и перестал помнить многие вещи. Я даже не про даты сейчас (их я вообще никогда не помнил), я про события.
«Я тогда был с тобой или ездил один?» – спрашиваю я.
Мне кажется, это страшное испытание – помнить все. Утяжеленный подробным обременительным даром репортер Ш. даже вынужден был усилием воли, специальным ритуалом «стирать» свою бесконечную память.
Когда Ш. понял, что больше не может всей этой груды в голове выносить, он сперва стал записывать то, что хотел забыть, на отдельные бумажки, а потом эти бумажки выбрасывал. А иногда и сжигал. Но даже огонь не мог ему тут помочь.
Однажды Ш. бросил бумажку с записанными на ней цифрами в горящую печку и увидел, что на обуглившейся пленке остались их следы. «Он был в отчаянии: значит, и огонь не может стереть следы того, что подлежало уничтожению».
И когда этот несчастный человек окончательно уже пал духом, избавление пришло к нему само.
«Я не хочу», – просто сказал он сам себе.
И внутренняя таблица вдруг перестала вспыхивать. Он прогнал свою память.
…Так вот. И я не хочу. Не надо мне помогать вспоминать. Не надо даже пытаться.
Сотру воспоминания со лба, сотру и внутри лба.
Как та женщина, которая сжигает на свечке рецепт вечной молодости.
Какой химический ингредиент шел первым? Какой там помет райских птиц мешался с пылью сухого цветка? В какой пропорции? Где нам, в конце концов, взять товарища Ш., который все это нам напомнит?
Нет его.
Он спит сейчас в своем личном раю, где нет ни цифр, ни бесконечно длинных рядов слов. Только бесцветный туман: там даже голоса перестали разноцветным огнем вспыхивать.
Ничто не стучит в его голове, никто не показывает ему мучительных таблиц.
Приходит гроза и смывает громом и ливнем все наши обиды и расставания.
Прощай, бессмертие. Прощай, бесконечная память.
Здравствуй, вечно юная бабушка и отказавшийся от воспоминаний бедняга Ш., здравствуй, освобо-жденный Пруст, здравствуй, блаженное самозабвение.
Успеть попрощаться с небывшими
Ну вот и все. Ну вот и кончилось.
Небывалая осень построила купол высокий, потом отменила. Отозвала свой приказ облакам этот купол собой не темнить. Вышел сегодня вечером – холодно, стыло, темно. Вернулся домой, через час вдруг слышу – звук. Сначала я думал, что это кровать от чужого вожделения наверху скрипит или, не дай бог, протечка от соседей. Только потом понял: это дождь. За окном идет дождь. Купол высокий прохудился. Какая кровать, какой юный секс у соседей, какая протечка? Завтра выйдем – вот она, осень.
Бабье лето отменено, всё в прошлом, поэма «У самого моря» дописана, сидит в платочке, перед ней ведро семечек.
– Почем семечки?
– Пятьдесят рублей. Вот еще огурчики. Соленые. Возьми, мужик, огурчиков. Легче будет коротать мрак и холод. А вот валенки. На зиму. От покойного Коли остались.
– Ну, давай, стрекоза, свои валенки, семечки и огурцы. Сдача-то с пяти будет?
– Давай, муравей, без сдачи.
Обернулась ахматовская осень булгаковской.
…Константин Паустовский вспоминал, как однажды Михаил Афанасьевич устроил у него на даче странную мистификацию: прикинулся перед незнакомыми людьми военнопленным немцем, идиотом, застрявшим тут, в России, после войны.
Читать дальше