Искусственные, родовые твари
за ней не признавали поколенья,
пока стояла в солнечном ударе,
тяжёлая, узнавшая давленье
толщ именных – любого поимённо,
кто выводил её с экранной пены
на проливные пажити и склоны,
и полдень падал с тяжестью охранной.
«Мой сын Луна, кому неведомо ничто…»
«Мой сын Луна, кому неведомо ничто,
совет мужей с могилами своими,
яд! яд! кармин, халколиван…
Прощайся ныне с братьями своими.
Господь ест сердце, бьющееся вспять,
и сердце ближних не согрето,
злых глаз не размыкает, блядь,
освещено – и против света»
Полёт птицы в верхних слоях протерозоя
После, когда глазные капли просохнут в глазах умерших,
в крестах, опоённых зверем аридных кровей столько бесстрашно,
и небольшая ночь наступит, и всё, что движется либо движет
упрямо, вдоль каскадов, виноградников, и то, что уснёт не раньше,
чем погаснет последняя Андромеда в фальшивом пластиковом вертепе,
то, чьё волшебное лицо узнано тобою столько волшебно,
обернётся на скорости с , рассекая густеющий трепет
собственной глины – в падении и в возвышеньи, —
ты смотришь: какие руки рвут тысячелетнее земное мясо,
в жёстком траффике тянутся друг к другу сверху и снизу?
Она за твоими плечами. Её капитан разрывает все зримые связи,
чтобы очнуться в комнате, без огня, в жгучей белковой слизи.
Ты смотришь, как таксисты, которых не надо помнить,
прижимают свинцовые руки к талым кирпичным стенам,
откуда ударной волною дрожь прошивает их, словно
консервную банку. Ты замечаешь великолепное
струение глянца вдоль светлых дельфийских окраин,
где ничего, кроме девочки в слепом пятне безразличья,
не умеет забыться. Но рядом – чистый дух, который отравлен,
но к оглушённым губам её вдох прибивает, как пограничный
столб. Но и там, в глубине, где солнце твёрже металла и неподвижно,
кость к кости, время прирастает к времени. Обмирая от страха,
гадай: ты над нею стоишь или, господи, под ней? И вот, всё ближе
райских садов двусмертных, пронзивши пластины праха,
наконец, изо всех отверстий, колодцев, из миллионов земных пробоин,
взрывая асфальт, как молочную плёнку, искорёжив автомобили,
крик её тебя достигает, как известье о том, что такое
любовь: что тебя не навеки в ней схоронили.
Гастрольная программа Inferno
В Гластонберри приехал ад.
Добрая девочка,
посети расписной балаганчик,
потрогай бедняжку Barbie – земное
вместилище богородичного миньона,
вызванное тобой, как секретный дух.
Там, за дверью,
в синхронном усилии снега и грязи
расправляется местный полдень с преображённым светом
транзитного меридиана:
божество
удачно легло на глазеющий лик этих будней. Теперь, вот,
ты одна. И слиток
привычной силы леденеет
в кармане грошового пальто.
Теперь уж ни для кого не секрет,
что ад —
чрезвычайно подвижен:
скорость его равна c
(везде; в Гластонберри – в квадрате),
поскольку,
видишь ли, добрая девочка, многим отсюда кажется,
что жители Гластонберри всё же
довольно смертны – в стойких лучах процветания
они обретают повадки иной темноты
и полнятся ею…/
/…войдя, целый день она провела
в просверке спешной страсти, у окна; не доносилось ни звука,
откуда пространство уступало себя общему взгляду,
не успев пролиться в предметы, а прежний голос, трассируя,
угнетал восстановленный телеэфир; ничего более
не смогло бы её восхитить.
Гусейново тело бродит по корридорам само, отражаясь от стен,
как крик высохшей птицы между жвал железного леса
Его тень трёхмерна; с пером в руке она ведёт счёт его шагам,
которые мучают наготу бирюзовых плит, проседая
Он отвращает удары судьбы – это мираж
Усталость семисотлетних вин, зодиакальное струение флегмы
по краю лиловой чаши
Никто не знает, когда пришла отрешённость
На шахской постели спит обезьяна
Деловой разговор служанок за тонкой стеной дразнит зародыш слуха,
как если бы состоял из одних протяжных согласных
Как укреплённая башня – пятая фаза луны раздвигается, обнажая
холодное женское ожидание
«Медитативная сила этих пространств совершенна; сияние их
каждодневно; и всё же
Твоя старость их иссушила»
Гусейн делает жест, отсекая власть и паденье
Его харем кидается к зеркалу, чтобы видеть, как исчезает нажитое
в бессилии и сладости лунного зева
Гусейн замыслил убийство: он убивает свой харем, наслаждаясь
вновь обретённой невинностью
Факир, обернувшись змеёй, пробует его пищу
Гусейна выносят на железных носилках во двор, где он в исступлении
чертит мелом квадраты на прозеленевшем остатке плит
И в пневматическом окрике, рассекая затмение юного воздуха,
оживляются пределы пятничной стражи, тошнотворные запахи мускуса,
роз, тяжесть рода и семени
Читать дальше