«В деревне ночью, верно…»
В деревне ночью, верно,
все спят, а ты не спи,
как аспид и царевна,
не вставшие с перин.
И воет передатчик,
ощерясь на волну,
и руку тень обрящет,
куда ни протяну.
Найдётся и запястье
впитать змеиный яд,
чтоб долгое несчастье
за царской дочкой вслед
неслось и настигало,
и ах! не ближний свет
в два зябнущих оскала,
а краше в мире нет.
В конфорке шевелится
вполсилы отчий край,
и меж двоих двоится
угрюмый тусклый вой.
Но кто они, изыди,
когда в холодный ляд
бросает ночь их гниду
и отражённый взгляд?
Всего же вероятней,
что на двоих делим
не ствол перины мятной,
а день – и страх за ним.
«Фонтанчики в саду, что твоя бессонница…»
Фонтанчики в саду, что твоя бессонница,
откуда столько слёз? и в траву не верится,
по лунным кратерам пробежала конница,
«ах, если бы только знать!» – ахнуло деревце.
А тот будильник, что стыл под рукой таинственно,
в самое сердце звенит, и́з дому просится,
в самую лютую ночь по верхам безлиственным
с чёрным пропеллером нехорошо так носится.
Кто, гуляя по травке с собачкой ротвейлером,
кто, старушку живую переводя через улицу,
увидит его, вздохнув, как овца над клевером,
тот вовек не умрёт и сирым полюбится.
И собачка и кошка говорят: уйди,
воздух в осадок хлопьями на земли,
стволы тополей и осиновый кол в пыли,
и счастье ходить копытами по грибы.
И чашка, и мышка, и сам паровоз-государь,
вези меня и тебя в золотой сарай,
откуда глазеет баба в своём лице
и тварь неживая себя же снесла в яйце,
а в небе небесном звёздочка чинит рай.
Нога, ступая по мёртвым хлопьям дышать,
пока другие обдумывают предмет,
ища себе тело, чтоб на лету держать,
что белый свет как твоя молодая стать
в японской яме, откуда прими привет
с сиротской ёлкой и бабочкой во цвету.
Самокрылатый ястреб, летя в нетя,
тебя, дитя, утешает размахом тоски,
утопленник машет собой из щедрот реки,
с тобою как с омулем из головы шутя,
с тобой, о которой врут, что даёт на бис.
Всё, что ты видишь, видит тебя вдвойне.
И мишка, и чушка, и все приводные ремни,
и я безударной гласной пошёл пройтись,
я вышел, повсюду вишня цвела в отброс,
под вишнями, где клешнёю меня помани,
в азотно-кислый сюрприз зарой с головой,
зане это правое дело и не вопрос.
Чёткие волны парков. Такси, урча.
Чёткость, раздаренная как с чужого плеча.
Ты вышла из-под асфальта кривой травой,
когда заря всходила, как пулемёт,
чуя карманы, полные ничевой,
чтоб в Воркуте пейзан угробил лимит
вышки над головой в разгар посевной, —
вот тебе, девушка, всуе простой ламент,
праздничный обморок и межпланетный отбой.
Долгое время нам кажет себя с лихвой,
долгое время об нас разбивает льды,
тужит во льдах, как белая вещь на пруду
среди узкоглазых сосен – приди, приди! —
к тебе, о которой письменно и в бреду:
всё, что ты слышишь, слышит тебя насквозь.
Вот лайнер американский, а вот и я,
вот бурый медведь с нагайкой, а ты легка,
когда в дренажный отсек уплывает ночь
для синего моря и храброго челнока.
И месяц над нею светится полынья,
и стража от первых дней погибает зря
в блестящей кабинке, из коей выносят прочь
и жалко приставить как гвоздь во упор виска.
А там посему и движется круг небес,
что в чёрной пластине сыграет твой перестук
с другими, нездешней силой, подземный друг,
объятыми, как партизаном помятый лес,
и, если хочешь, бери, как оно и есть —
с дурой-лошадкой, задравшей крашеный круп,
с пеной усталости у ядовитых губ
заводного солдата, пока, отверзая есмь,
он улыбает рот, отъинуды песнь.
«Смысл производственных мощностей на острове Крит…»
Смысл производственных мощностей на острове Крит
и куда исчезают люди с мирной клумбы,
разве что сонной артерии может присниться:
посредством её мы верим в воскресение мертвецов.
Знает веточка барбариса,
какими путями мы служим Господу,
и, словно дряблым пакетом из супермаркета,
божественный ветр играет оглохшим сердцем.
Читать дальше