Еще водка дешевой была. Но она
не желанной — скорее, противной казалась.
Еще шедшая в мире большая война
за границею шла,
нас еще не касалась.
Еще все были живы:
и те, кого вскоре
ранят; и те, кого вскоре убьют.
По колено тогда представлялось нам горе,
и мещанским тогда нам казался уют.
Светлый город
без старых и без пожилых.
Легкий голод
от пищи малокалорийной.
Как напорист я был!
Как уверен и лих
в ситуации даже насквозь аварийной!
Ямб звучал —
все четыре победных стопы!
Рифмы кошками под колеса бросались.
И поэзии нашей
шальные столпы
восхитительными
похвалами
бросались.
Сороковой год.
Пороховой склад.
У Гитлера дела идут на лад.
А наши как дела?
У пограничного столба,
где наш боец и тот — зольдат, —
судьбе глядит в глаза судьба,
С утра до вечера. Глядят!
День начинается с газет.
В них ни словечка — нет,
но все равно читаем между строк,
какая должность легкая — пророк!
И между строк любой судьбу прочтет,
а перспективы — все определят:
сороковой год.
Пороховой склад.
Играют Вагнера со всех эстрад.
А я ему — не рад.
Из головы другое не идет:
сороковой год —
пороховой склад.
Мы скинулись, собрались по рублю,
все, с кем пишу, кого люблю,
и выпили и мелем чепуху,
но Павел вдруг торжественно встает:
— Давайте-ка напишем по стиху
на смерть друг друга. Год — как склад
пороховой. Произведем обмен баллад
на смерть друг друга. Вдруг нас всех убьет,
когда взорвет
пороховой склад
сороковой год…
«Читали, взглядывая изредка…»
Читали, взглядывая изредка
поверх читаемого, чтобы
сравнить литературу с жизнью.
И так — всю юность.
Жизнь, состоявшая из школы,
семьи и хулиганской улицы,
и хлеба, до того насущного,
что вспомнить тошно, —
жизнь не имела отношения
к романам: к радости и радуге,
к экватору, что нас охватывал
в литературе.
Ломоть истории, доставшийся
на нашу долю, — черств и черен.
Зато нам историография
досталась вся.
С ее крестовыми походами,
с ее гвардейскими пехотами
и королевскими охотами —
досталась нам.
Поверх томов, что мы читали,
мы взглядывали, и мы вздрагивали:
сознание остерегалось,
не доверяло бытию.
Мы в жизнь свалились, оступившись
на скользком мраморе поэзии,
мы в жизнь свалились подготовленными
к смешной и невеселой смерти.
Тот день в году, когда летает
Над всей Москвой крылатый пух
И, белый словно снег, не тает.
Тот самый длинный день в году,
Тот самый долгий, самый лучший,
Когда плохого я не жду.
Тот самый синий, голубой,
Когда близки и достижимы
Успех, и дружба, и любовь.
Не проходи, продлись, помедли.
Простри неспешные часы.
Дай досмотреть твои красы,
Полюбоваться, насладиться.
Дай мне испить твоей водицы,
Прозрачной, ключевой, живой.
Пусть пух взлетевший — не садится.
Пусть день еще, еще продлится.
Пусть солнце долго не садится.
Пусть не заходит над Москвой.
«Палатка под Серпуховом. Война…»
Палатка под Серпуховом. Война.
Самое начало войны.
Крепкий, как надолб, старшина
и мы вокруг старшины.
Уже июльский закат погасал,
почти что весь сгорел.
Мы знаем: он видал Хасан,
Халхин-Гол смотрел.
Спрашиваем, какая она,
война.
Расскажите, товарищ старшина.
Который день эшелона ждем.
Ну что ж — не под дождем.
Палатка — толстокожий брезент.
От кислых яблок во рту оскомина.
И старшина — до белья раздет —
задумчиво крутит в руках соломину.
— Яка ж вона буде, ця війна,
а хто її зна.
Вот винтовка, вот граната.
Надо, значит, надо воевать.
Лягайте, хлопцы: завтра надо
в пять ноль-ноль вставать.
Первый день войны. Судьба народа
выступает в виде первой сводки.
Личная моя судьба — повестка
очереди ждет в военкомате.
На вокзал идет за ротой рота.
Сокращается продажа водки.
Окончательно, и зло, и веско
громыхают формулы команд.
Читать дальше