Мы, струльдбруги, выбирая самую сильную, активную, но и самую алчную плоть себе, никак не можем принять в расчет, что сила ее уйдет со временем и останется одна только алчь. Хорошо, если, как в юности, все еще алчешь ты знаний, наук и совершенства. Куда хуже, если это – всего лишь обычная животная алчь дряхлеющей, но цепкой и жадной плоти.
Человек, конечно, способен к разуму, но, увы, не всегда разум этот достается самым достойным, таких на Земле немного, может быть, – всего один на тысячу. И подозреваю я, что соотношение это не изменится уже никогда: годы идут, мелькают эпохи, но животная суть всё так же сильна в похотливых и вечно голодных еху – ныне, присно и во веки веков! Сколько бы ни пытались мы вновь и вновь исправить хоть кого-то из них, сколько бы сил ни прилагали к тому, чтобы изменить род человеческий к лучшему, – не изменится ничего, никогда.
Да, тринадцать веков назад я принес мир и успокоение здешним неласковым, диким землям, именно я подарил этим людям хоть какой-то покой и порядок, дал им то, чего так не хватало безумным – крепкую религию и новую веру. Я сделал так, чтоб не корежился род их в тупых и бессмысленных распрях. Чтобы не меч и огонь, а доброе слово и осмысленная речь вели их дальше, спасая от крови и жестокосердия. И ведь даже ненавидевшие поначалу меня друиды стали тогда помогать мне в этом! Все считали меня простым уладским пастухом (а в святые зачислили и собор возвели потом, много позже). Я действительно дарил им мир. Но ненадолго, как оказалось. Еху, в массе своей, просто не способны жить мирно.
Впрочем, какое значение это имеет теперь? Разумеется, люди неисправимы и телесное всегда будет брать в них верх над духовным. В этом теперь убежден я так, как никогда раньше. Но и теперь не могу отступить от самой первой нашей – наивной – клятвы: « Мы, струльдбруги, будем обмениваться друг с другом собранными нами в течение веков наблюдениями и воспоминаниями, отмечать все степени проникновения в мир разврата и бороться с ним на каждом шагу нашими предостережениями и наставлениями, каковые, в соединении с могущественным влиянием нашего личного примера, может быть, предотвратят непрестанное вырождение человечества… ».
Я помню многое, но многое и стараюсь не вспоминать. До сих пор перед мысленным взором моим, стоит только захотеть, встают – живыми как прежде! – сменяя друг друга, и безумное великолепие «вечных» ассирийских садов, и даже куда более давнее – углем и охрой размалеванные, мрачные в отблесках костра, стены первой пещеры, ставшей прибежищем нашему племени. Отчетливо вспоминаю я тогда и пыльный топот идущих в атаку боевых слонов Ганнибала, и свистящую пляску древнего ветра в том изодранном парусе, который никому уже не отыскать под ледяной гренландской скорлупой. Я помню каждую из своих женщин, каждого ученика, каждое их слово, улыбку и каждую строку.
Только к чему мне это теперь? Все оно так же далеко от меня, как и долгий вкус исступленных агорийских споров под молодое вино, как последний, терпкий, глоток благословенной цикуты: « Блаженна та пора, когда спешить – не надо. Дочь скоротечных дней, исчерпана хандра. Приятно-холодна, желанна чаша яда. И добрая, с клюкой, приходит: Нам – пора!.. ».
Я, конечно, знавал многое и многих. Был свидетелем переворотов в державах и империях, видел перемены во всех слоях общества – от высших до низших. Древние города в развалинах. Безвестные деревушки, ставшие резиденцией королей. Знаменитые реки, высохшие в ручейки. Океан, обнажающий один берег и наводняющий другой. Был участником открытия неизвестных еще стран, свидетелем погружения в варварство культурнейших народов и приобщения к культуре народов самых варварских. Я наблюдал великие открытия, и я помню многих людей – великих и простых, разных.
Я сам был многими, но всегда оставался собой – струльдбругом, то есть бессмертным.
4.
Не хочу даже пытаться представить, как можно длить бесконечную жизнь, подверженную всем невзгодам, которые приносит с собой старость. Надеюсь, что мне и теперь удастся уйти достойно и вовремя, ибо, уверен я, ни один тиран не смог пока изобрести казни, которую я с радостью не принял бы, лишь бы избавиться от такой жизни, какая ждет тебя еще не-добрый десяток лет, мой Джонатан.
И сколько бы раз ни совершал я переход, всегда он оказывался болью, страхом и мукой куда меньшей, чем прозябание в дряхлом, умирающем теле. Это старческое тело твое просуществует еще какое-то время, отчаянно цепляясь за жизнь и мучительно болея. Но оно не будет уже мной (или тобой, истинным?) – ни за что и никогда. Плоть эта, я знаю, способна просуществовать не один год. Но выносить чуть долее разум мой, бессмертную душу твою – слишком мучительно для нее. Ей сейчас куда важнее свое – человечье, животное.
Читать дальше