И они накатывают, накатывают, накатывают для чего-то, для
Сами себя и тебя, как полет ворóну,
И вот я закрываю глаза, а ты уже смотришь на далекие похороны с балкона,
Точнее, слушаешь, ибо другая улица, тополя,
И звуки ударных несколько не успевают за геликоном.
…А когда проснешься, милый…
…А когда проснешься, милый,
Ибо все милы,
Газовым огнем мобилы
Осветив углы,
Громко тикает будильник,
Никого и нет,
Все ушли — и погасили
За собою свет,
В этом мире все хиреет,
Все нисходит в ад,
Только «Холстен» зеленеет,
Словно виноград.
В яме сидят звери, попали туда…
В яме сидят звери, попали туда
Незнамо как, стало быть, угодили впросак,
От скуки играют в покер, сверху вода,
Точнее, снег падает, тая у них на носах,
Еще на глазах и на четырех часах,
Надетых на лисью руку (выиграла, как всегда).
При этом толстеют от снега, медведь не рад,
Что в это ввязался, поскольку зимой
Происходит дело, медведя зовут Марат,
По окончании анекдота его отпустят домой,
Но он не знает об этом, думает, все трубой
Железобетонной накрылось, хмурится, как пират.
Хуже всего черепахе, ее Мариной зовут,
С таким именем надо бы в море, в пруд,
А она индевеет, чувствует, что сожрут,
И не глазами и не на пляже, а именно тут.
Но тут рекламная пауза, все бегут на кухню и в туалет,
Возвращаясь, застают на экране только цветные пятна
Какие-то, кровь на снегу, чью-то фигуру, удаляющуюся в рассвет
Медленно-медленно, титры, и ни хуя не понятно.
И так вокруг тебя смыкается и поет…
И так вокруг тебя смыкается и поет
Твоя погода, движущаяся ровно,
Этакая неторопливая мясорубка словно,
Медленный мерцающий вертолет,
Вывернутый наизнанку, то есть наоборот,
То есть внутри у него винты и кусты,
Обматываемые бинтами; мерзлые земли,
Части двора, казавшиеся этим ли, тем ли,
Постепенно белея, выступают из темноты
И вообще теряют какие-либо черты.
А снаружи одна собака, в профиль, в анфас,
В собственной Аргентине себя самой, насколько хватает глаз,
Поднимает лапу, говорит «хайль», надевает снежный противогаз,
Сквозь стеклышки противогаза смотрит в морозный воздух
На хлорный дым,
На расовое превосходство времени над всем остальным.
«Волна», «Орбита», «Дружба»…
Можно браться уже не за красное, но исход
Будет таким, как у Моисея, то есть, Тот,
Сет, мумия, друзья Египта — армия, флот,
Бесконечные достижения, среди которых Нил, Сфинкс, бегемот,
Первый человек в космосе и пирамиды — все это в тиски
Ностальгии сжимает яйца, когда повсюду пески.
Это надо переживать, думает Моисей, как некое зло,
Евреи, скучающие по Египту, ололо.
Под шум шагов, под топание подков
Ему мерещится колыхание красных галстуков, красных платков,
Красных флагов, и он сплевывает в длину
Сладостью собственного скепсиса пропитанную слюну.
Куда их вести, если каждый третий еврей
Видит страною обетованной одну из Корей,
Причем не Южную, причем (тут опять копится слюна для плевка),
Они думают, что там какие-то реки и какие-то берега.
И на эти берега набегают сырки и разбиваются в прах,
Там спутники кружат не иначе как на сырках
(Из колышущегося красного леса глядят глаза),
Сырок помогает нам делать настоящие чудеса.
Любая речь становится первобытней…
Любая речь становится первобытней,
Тем сильнее, чем толще стены, плотнее вата,
Сказал бы «времени», но время, как Мастера и Маргариту,
В приличном обществе вспоминать чревато.
Свет отходит от фонарей крестами
Столько раз, сколько улица позволяет,
Снег со светом сходятся и местами
Ничего не меняют.
И ты такой идешь, идешь, хоп-хоп, и вдруг вы —
Ходишь в такое место среди снегопада,
Где вместо снега обильно валятся буквы,
Все, что ты по одной написал когда-то,
Останавливаешься, закуриваешь и думаешь: ну и ладно.
Фонарь не видит, как сигарета тает,
Буквы не видят, как тебя заметает.