И так доступно измененье
Девятисот на восемьсот,
Где жизнь застыла без движенья,
И время дале не идет.
И радостью волнует райской,
Что впереди — свершенья лет,
И что фонтан Бахчисарайский
Лишь будет в будущем воспет.
1917.
«Худенькие пальцы нижут бисер…»
Худенькие пальцы нижут бисер, —
Голубой, серебряный, лимонный;
И на желтой замше возникают
Лилии, кораблик и турчанка.
Отвердел и весским стал мешочек,
Английская вдернута бичевка;
Загорелым табаком наполнить, —
И какой ласкающий подарок!
Но вручен он никому не будет:
Друга нет у старой институтки;
И в глазах, от напряженья красных,
Тихие слезинки набегают.
И кисет хоронится в шкатулку,
Где другие дремлют вышиванья,
Где отцовский орден и гравюра:
Кудри, плащ и тонкий росчерк: Байрон.
1919.
«Плитный двор пылает в летнем полдне…»
Плитный двор пылает в летнем полдне.
Жалюзи прищурились дремотно.
Низенькое устье корридора
Обнимает ясною прохладой.
Прохожу по чистым половицам,
Открываю медленные двери, —
И в задумчивый уют гостиной
Незаметно поникает сердце.
Раковины на стеклянной горке;
На воде аквария скорлупка, —
Судно; на стене в овальной раме
Ястребиный профиль Альфиери.
И хозяйка в кружевной наколке,
В бирюзовых кольцах и браслетах
Старчески-неспешно повествует
О далеком, о родном Палермо.
А в руках приметна табакерка,
Где эмаль легко отпечатлела
Гиацинт кудрей и рот двулукий,
И прикрытых глаз глубокий оникс.
Все в минувшем… Лишь глаза все те же.
Да — браслет и кольца голубеют,
Свежей бирюзой напоминая
Родины немеркнущее небо.
1918.
«Так хорошо уйти от голосов людей…»
Так хорошо уйти от голосов людей
От стукотни колес и въедливого лая
На отдаленный холм, где, полночи внимая,
Свой портик мраморный вознес к луне музей.
Спиною чувствуя прохладу старых плит,
Прилечь на лестнице и вглядываться в небо,
Где Веги пламена и нежный огнь Денеба
Светло проплавили индиговый зенит.
1917.
Он очень стар. У впалого виска
Так хладно седина белеет,
И дряхлая усталая рука
Пером усталым не владеет.
Воспоминания… Но каждый час
Жизнь мечется, и шум тревожит.
Все говорит, что старый огнь погас,
Что век Екатерины прожит.
Вот и вчера. Сияют ордена,
Синеют и алеют ленты,
И в том дворце, где медлила Она,
Мелькают шумные студенты.
И юноша, волнуясь и летя,
Лицом сверкая обезьяньим,
Державина, беспечно как дитя,
Обидел щедрым подаяньем.
Как грянули свободные слова
В равненьи и сцепленьи строгом
Хвалу тому, чья никла голова,
Кто перестал быть полубогом.
Как выкрикнул студенческий мундир
Над старцем, смертью осиянным,
Что в будущем вскипит, взметнется пир,
Куда не суждено быть званным…
Бессильный бард, вернувшийся домой,
Забыл об отдыхе, о саде,
Присел к столу и взял, было, рукой, —
Но так и не раскрыл тетради.
1918.
Как нежны, как надрывно милы
И этот пыльный аромат,
И порыжелые чернилы,
И росчерков округлый ряд.
В сияньи Крымских побережий,
В Михайловской тиши, — один, —
Размашистые эти мрежи
Сплетал мой вечный властелин.
Как выскажу? И слов мне мало:
Здесь, где моя легла слеза,
Его рука перебегала
И медлили Его глаза.
И эти влажные напевы
Неистлеваемым зерном
Вздымают золотые севы
На поле выжженном моем.
1917.
НАДПИСЬ НА ТОМИКЕ ПУШКИНА
Теперь навек он мой: вот этот старый, скромный
И как молитвенник переплетенный том.
С любовью тихою, с тревогой неуемной
К нему задумчивым склоняюсь я челом.
И первые листы: сияет лоб высокий,
И кудри буйствуют, — а утомленный взор
И слабым почерком начертанные строки
Неуловляемый бросают мне укор.
Томлюсь раскаяньем. Прости, что не умею
Весь мой тебе отдать пустой и шумный день.
Прости, что робок я и перейти не смею
Туда, где носится твоя святая тень.
1918.
Читать дальше