Я свидетельствую:
мое дело — созерцание и скоропись,
пока есть время
и длится ночь семьдесят слепого года.
13 янв.77
В узкие стекла трамвайных дверей
смотрит на улицы старый еврей.
В выцветших пейсах, с нищею спесью,
смотрит старик в глаза фонарей.
В белом снегу — в бороде патриарха —
мягкие губы — розовый бархат.
Вот она — Пасха! — встает из грязцы.
Смотрит старик — все дома из мацы!
Птицы на крышах и ветках намокли,
видят сквозь капель кривые бинокли
город вечерний, апрельский, пасхальный,
трон в облаках появился хрустальный,
с каждым мгновеньем светлей и синей…
Знает старик, сядет в трон Моисей!
Грянули двери трамвайной трещоткой,
город как Красное море раскрыт…
Самой лучшей, самой пасхальной походкой
медленно к синагоге идет старик.
Капли за шиворот к нему затекают,
а там он приткнется у белых колонн.
Ай, сколько ж ему медяков накидают
в лодочкой сложенную ладонь!
4 апр. 77
Уходит жизнь туда,
куда уходит дождь,
куда уходит время,
оно за мной в следах,
не стронешь, не возьмешь,
ни сам, ни с теми,
кого оставил за
собой и под землей,
кого рукой и ртом в тоске касался,
цветущая лоза,
что кислый уксус твой,
вином он был или вином казался?
Причем тут виноград?
Да это тот буфет,
где грозди — барельефом деревянным,
там ягоды висят
сращением комет,
слетающих к серебряным стаканам.
Но где же старики,
и где их домино
на скатерти малиновой, и свечи
субботние, и вьются мотыльки.
Уже темно,
я обнимаю плечи
старухи и смотрю на парафин —
он плачет, тает, каплет как в пещерах,
там в тыщи лет, а тут за час один
вершинки белых, маленьких руин,
и только разница —
в размерах…
Субботняя истаяла свеча
и часики французские стучат
нигде уже, а кажется что рядом,
и с неба смотрит желтая звезда
похоже так, как смотрят в никуда —
куда плывут под деревянным виноградом.
2 янв.78
В метро удивленная дева
на юношу с книгой глядит.
Читающий справа налево
у вечного древа сидит.
Не трогай плечом его, занят,
ты видишь, он древним узлом —
распутываньем терзаний
бессмертного блага со злом.
Здесь слово поставила прямо
под неба диктовку рука,
и смотрит оно от Адама
без страха в людей и века.
14 мая 81
Я буду в погребках твоих плутать
и опишу их, как Плутарх
описал знаменитых греков,
разумеется, все их обегав
к вечеру я буду пьян, как Сократ,
и румян, как первородный грех…
Я почувствую себя первым земным младенцем
обернутым в лохматое полотенце воздуха,
и мой папа Адам будет ругать мою маму Еву
за то, что она не осталась девой,
и тогда я скажу свои первые слова:
— Где ж у вас обоих была голова?
И они потупятся…
Наверное, будет снег,
зеленый, как первородный грех,
тающий, ласкающий,
как мягкие руки всех моих родителей
от первых предков,
и на моих нервах
развалится тоска, как в гамаке,
и у нее в руке будет семь пучих
на фитиле свечи,
а зачем — я не знаю…
Так и попадаешь в шелестящие иудейские дебри…
А я предпочитаю дерби —
я поставлю на темную лошадку
недокушенную шоколадку,
недогрызенный сухарь
и стопарь,
а когда она проиграет,
я ей это все скормлю
и поскорблю
о потерянном выигрыше,
а она наклонится и шепнет:
— Тс-с… Вы выпимши. —
Я скажу:
— Разве вы офицьянт?
Тогда дайте мне винца. —
Она скажет:
— Я лошадь.
Видите, какое скаковое у меня лицо,
и длинное,
как до зенита линия,
и хвост украшает мое пальтецо,
оно из лошадиной шкуры
и подчеркивает лошадиность фигуры,
и между моими копытами
конские яблоки рассыпаны,
а когда я бегу, я — конус
от праиндоевропейского «konjos».
Я скажу:
— Что ж, до свиданья, лошадь. —
Выйду по мокрым ступенькам на площадь,
и она, увижу, — последний ночной погребок,
не запертый на замок
и без крыши,
подниму голову как можно выше
и спрошу:
— Где Бог?
А на небе будет написано
самым спесивым курсивом:
Р Е М О Н Т
но все равно, очень-очень красиво.
Читать дальше