В хате сидят, словно в праздник, родители,
в хате сидят свояки,
и так мне горько, что я не с ними…
А мать – удивительно молодая – по голове меня гладит рукою, дует в лицо…
– Ну вот и все, – говорит она. – Я погасила второе солнце.
Руками ощупываю лицо: одной частью целого узнаю другую.
– И на кого ты похож! – говорит сестра.
Не знаю сам, на кого:
кто скажет – на камень,
кто скажет – на птицу,
кто скажет – на дерево,
а кто – на себя самого.
Близится Пасха.
Сладость и горечь запахов всюду разлиты.
Просыхают бугры.
Сережки у верб распушились.
Предвестится счастье.
Солнце вспыхивает в груди.
С песней и плачем куда-то идут люди.
Груша-груша, зачем же ты дичка?
Вот и пила уже точит зуб на тебя, и вострится топор.
Но разве знает дичка, зачем она дичка?
Но разве знает полынь, зачем же она полынь?
И разве знают люди, зачем они люди?
Что-то погасло в мире, что-то замолкло, что-то осиротело.
Не все, что растет, растет для еды, и все, что живет, живет не одной едою.
Приходит из прошлого на опустевшее место седой молчаливый дед.
– Они не имели того, что мы сегодня имеем, – рассказывают свояки про людей, что жили когда-то, – но жили они лучше нас.
Да знает ли, в конце концов, человек, что лучше ему, что – хуже,
что – трата, а что – прибыток,
что – немочь, а что – здоровье,
что – польза, а что – вред?
Все решает по-своему разум, да что-то в жизни не соглашается с ним.
Растопится под вечер печь.
И заговорит с нами дичка в последний раз самой провидческой речью – речью огня.
Еще с низин не сошла вода, а тут, где горит костер, уже почти сухо.
Присев у огня, поджидаю, когда с отдаленного пастбища придет мой давний друг, с которым я не виделся много лет.
Тут стойбище пастухов: кто приходит сюда, а кто уходит, кто пришивает на свитку латку, кто самокрутку курит неспешно, кто достает из котомки еду…
"Когда собрались в ихнем дворе, чтобы корову ту резать, – рассказывает старый пастух про одного из пастушков, – он вдруг побелел, будто смерть, заплакал, схватил, что под руку подвернулось, – кусок стекла и кинулся с ним на людей.
Сильно он тогда тем стеклом руку поранил, а криком, каким-то апостольским криком: нельзя резать коров!… – поранил людей…"
Я знаю: тогдашний тот пастушок – это он, мой друг.
Гляжу на село знакомое, где меж деревянных домов повырастали гиганты-дома,
гляжу на костер пастуший, в огонь, что успокаивает и беспокоит,
и в небо, все в то же небо, где среди облаков летают души апостолов и коров.
На моей дороге – ухабы и ямины.
Но это – моя дорога: она меняется, она разговаривает со мною, она уточняет мое движенье.
Поодаль, неподалеку – асфальтированные трассы: они так ровны и так надежны, и все про них наперед известно – откуда они и докуда…
Мчатся по ним автобусы и автомобили, уверенно шагают по сторонам пешеходы, но сами трассы, как вкопанные, стоят.
Я опускаюсь в новую ямину – и меня накрывает мрак, какого не было еще на земле,
подымаюсь на следующий взгорок – и встречаю еще раз солнце, что уже на земле зашло.
Шумят верхушки деревьев.
Облака обложили небо.
Начинается дождь.
Я от дождя не прячусь, не обращаю на дождь вниманья, я гляжу на Великое Поле, где янтарно-желтой светлынью зорится небосвод, – единственный ясный просвет средь нахмурившейся синевы.
Там, словно мачты сказочного корабля, очерчиваются звонницы, стрельчатые крыши и башни, вырисовывается город -
который ищу я по всей земле,
город, что создан людской надеждой…
Неужели весь путь человека землей ограничен?!.
Неужели вся суть человека окружающим замкнута?!.
Неужели силу и вес имеет одна лишь та мысль, что застит?!.
Дождь прибивает дорожную пыль, хлещет по крышам, траве, деревьям, ручьями журчит по канавам…
А за Великим Полем сияет янтарно-желтая светлынь и, словно кого дожидаясь, возвышается город -
город, которого нет на земле,
странствующий город.
Доколе еще мне терпеть?
Ворон, который несет меня сквозь мглистую бездну времен из неволи – к свободе, из горя – к счастью, из тьмы – к свету, поворачивает голову и отвечает:
дотоле, пока есть время,
дотоле, пока есть сам ты,
дотоле, пока есть мы…
Я кормлю его своим телом,
я пою его своей кровью,
Читать дальше