как червь тянулся и опять алкал.
Она же вся безвольно и бесстыдно,
покорная змеиному жезлу,
изнемогла от слез, но было видно,
как, вспыхнув, взор пронизывает мглу.
Я возопил к нему: «Хулитель дерзкий!
спеши мой взор навек окутать в тьму!»
Смеялся он, но, мнилось, были мерзки
их ласки и проклятому, ему.
Тогда в душе возникнул голос строгий:
«То высшего возмездья торжество!
то вещий сон, тебе отныне боги
навек даруют в спутники его.
ты, осквернивший звездные чертоги,
ты, в женщине узревший божество!..»
Еще сверкал твой зоркий глаз,
и разрывалась грудь на части,
но вот над нами Сладострастье
прокаркало в последний раз.
От ложа купли и позора
я оторвал уста и взгляд,
над нами видимо для взора,
струясь, зашевелился яд.
И там, где с дрожью смутно-зыбкой
на тени лезли тени, там
портрет с язвительной улыбкой
цинично обратился к нам.
И стали тихи и серьезны
вдруг помертвевшие черты,
и на окне узор морозный,
и эти розы из тафты.
Мой вздох, что был бесстыдно начат,
тобою не был довершен,
и мнилось, кто-то тихо плачет,
под грязным ложем погребен.
И вдруг средь тиши гробовой,
стыдясь, угаснула лампада,
и вечный сумрак, сумрак ада
приблизил к нам лик черный свой.
Я звал последнюю ступень,
и сердце мертвым сном заснуло,
но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула
и зарыдала и прильнула
Ее воскреснувшая Тень.
Из «Городских сонетов»
Над царством мирных крыш, я вознеслась высоко
и черные хулы кидаю в небеса,
покрыв и стук копыт, и грохот колеса,
как зычный клич вождя, как вещий зов пророка.
Над лабиринтами греха, нужды, порока,
как будто голые и красные леса,
как мачты мертвые, где свиты паруса,
мы бдим над Городом, взывая одиноко.
Скажи, слыхал ли ты железный крик тоски
и на закате дня вечерние гудки?
То муравейнику труда сигнал проклятый...
То вопль отверженства, безумья и борьбы,
в последний судный час ответ на зов трубы,
трубы Архангела, зовущего трикраты.
(Баллада)
Солнце от взоров шитом заслоня,
радостно рыцарь вскочил на коня.
«Будь мне щитом.— он, молясь, произнес,
Ты, между рыцарей первый, Христос!»
«Вечно да славится имя Твое,
К небу, как крест, поднимаю копье».
Скачет... и вот, отражаясь в щите,
светлое око зажглось в высоте.
Скачет... и слышит, что кто-то вослед
Черный его повторяет обет.
Скачет, и звездочка гаснет, и вот
оком зловещим другая встает,
взорами злобно впивается в щит,
с мраком сливается топот копыт.
Вот он несется к ущелью, но вдруг
стал к нему близиться топот и стук.
Скачет... и видит — навстречу к нему
скачет неведомый рыцарь сквозь тьму.
То же забрало и щит, и копье,
все в нем знакомо и все, как свое.
Только зачем он на черном коне,
в черном забрале и в черной броне?
Только зачем же над шлемом врага
вместо сверкающих крыльев рога?
Скачут... дорога тесна и узка,
скачут... и рыцарь узнал двойника.
Скачет навстречу он, яростно-дик;
скачет навстречу упрямый двойник.
Сшиблись... врагу он вонзает копье,
сшиблись... и в сердце его острие.
Бьются... врагу разрубает он щит,
бьются... и щит его светлый разбит.
Миг... и в сверканье двух разных огней
падают оба на землю с коней,
и над двумя, что скрестили мечи,
обе звезды угасили лучи.
«Старик, ужель не ослабела
твоя козлиная нога?
из моря кружев так же ль смело
глядят на нас твои рога?
По черепу ль тебе корона?
Теней дрожащих так же ль полн,
как челн косматого Харона.
твой грязный, черно-красный челн?
Старик, скажи, твой взор ужели
влекут лишь груды тучных туш?
Иль мало ты слизал доселе,
как муравьед, бескрылых душ?
Старик, ужель не видит хуже
твой одинокий, красный глаз,
ты стиснул челюсти от стужи,
твой череп плохо греет газ.
Твой яд всех ядов ядовитей,
когда им чаша налита,
кровавые в ней вьются нити,
впиваясь в каждые уста.
Твоим тиранствам нет предела,
ты обвиваешь, как удав,
расслабив все пружины тела,
сверля суставы, как бурав.
Ты только ночи доверяешь.
Когда ж, пожрав последний свет,
в тысячелетьях потеряешь
счет поцелуев и монет?
Иль будешь вечно, как и ныне,
зияя ветхой наготой,
влачить через пески пустыни
свой саван смрадно-золотой?
Читать дальше